на нас выскакивали из засады с вопросами: «Ну как? Нравится? Ты все понял? Изволь отчитаться!»
Иногда молчание наше продиктовано смирением. Не горделивым смирением великих аналитиков, но глубоко личным, одиноким, почти мучительным сознанием, что вот это чтение, этот автор только что, как говорится, «изменили мою жизнь»!
Бывает, недоумение потрясает до немоты: как же так? Неужели то, что меня перевернуло, никак не подействовало на мировой порядок? Как возможно, чтобы XX век стал тем, чем стал, после того как Достоевский написал «Бесов»? Откуда взялся Пол Пот и ему подобные, когда уже описан Петр Верховенский? А ужасы лагерей после того, как Чехов написал «Сахалин»? Кому открыл глаза безжалостный свет Кафки, в котором наши наихудшие очевидности обретали резкость, как на цинковых фотопластинах? И кто из живущих среди творившегося тогда кошмара услышал Вальтера Беньямина? И почему, когда все уже свершилось, весь мир не прочел «Род человеческий» Робера Антельма хотя бы ради того, чтоб освободить Христа Карло Леви, навечно остановившегося в Эболи?
Чтобы какие-то книги могли так перевернуть нам душу и при этом не помешали миру двигаться от плохого к худшему — тут есть от чего онеметь.
В общем, молчим…
Кроме фразеров культурной элиты.
Ох уж эти салонные беседы, когда никто никому ничего не имеет сказать, и темой для разговора оказывается чтение. Книга как способ завести знакомство. Беззвучный вопль, упрямое бескорыстие — и все ради того, чтобы этот кретин клеил вон ту дуру: «Как, неужели вы не читали „Путешествие на край ночи“»?
Убивают и не за такое.
Нет, чтение не годится для поверхностного общения, оно — то, чем делятся. Но делятся далеко не сразу и с большим выбором.
Если бы мы подсчитали, сколькими великими читательскими впечатлениями мы обязаны Школе, Критике, всем средствам массовой информации, а сколькими, напротив, другу, возлюбленному, однокласснику, да и семье — если она не строит книги по ранжиру на образовательной полке, — результат ясно показал бы: лучшим, что мы прочли, мы обязаны чаще всего тому, кто нам дорог. И с тем, кто нам дорог, мы об этом и заговорим. Наверное, потому что привязанность, как и желание читать, означает предпочтение. Любить, в сущности, значит одарять своим предпочтением тех, кого мы предпочли. Обмен такими дарами делает обитаемой незримую цитадель нашей свободы. В нас живут книги и друзья.
Когда кто-то из близких дает нам почитать книгу, мы среди строк поначалу ищем его — его вкусы, причины, побудившие подсунуть нам именно эту книжку, какие-то знаки братства. Потом текст захватывает нас, и мы забываем того, кто нас в него окунул; вот, она, сила чтения — отметать даже такое обстоятельство!
Однако годы спустя случается, что упоминание о какой-то книге приводит нам на память человека, и заглавия вновь становятся лицами.
Будем справедливы, иногда возникает лицо не друга, а критика или учителя (но как редко!).
Мне вспоминается Пьер Дюмайе, его взгляд, голос, паузы в «Чтении для всех», передаче моего детства, в нем было столько уважения к читателю, каким, благодаря ему, мне предстояло стать. Вспоминаю учителя в школе — страсть к книгам делала его терпеливым, и нам даже казалось, что он нас любит. Конечно же любит — или уважает — нас, своих учеников, раз дает нам читать самое для него дорогое!
Жан-Мари Жибаль в своей биографии поэта Жоржа Перроса передает слова одной из студенток из Ренна, где Перрос препод авал:
Пятнадцать лет спустя она, все еще очаровательная и очарованная, не устает говорить о нем. Склонив улыбку над чашкой кофе, она задумывается, неспешно созывая воспоминания, и вот: «Да, сама жизнь: полтонны книжек, трубки, табак, номер „Франс Суар“ или „Экип“, ключи, записные книжки, квитанции, свечи зажигания… Из этой кучи он выуживал книгу, косился на нас, испускал довольный смешок, от которого и у нас разгорался аппетит, и начинал читать. Читая, он расхаживал по классу, одна рука в кармане, другая, с книгой, протянута, будто, читая, он эту книгу нам дарил. Его чтение было подарком. Взамен он ничего не требовал. Когда кто-то из нас отвлекался, он на миг останавливался и, глядя на витающего в облаках, подсвистывал. Не укорял, весело звал вернуться. Он никогда не терял нас из виду. Даже углубившись в чтение, смотрел поверх строк на нас. Его голос, звучный, ясный, бархатистый, идеально заполнял пространство класса, а мог бы заполнить амфитеатр, театр, Марсово поле, и ни одно слово при этом бы не потерялось. Он инстинктивно чувствовал объем пространства и наших мозгов. Был естественным резонатором любого текста, воплощением книги, книгой в человеческом образе. Слушая его, мы вдруг понимали, что все это писали
Он преподавал у нас всего один час в неделю. И этот час был подобием его сумки: хаос переезда. Когда в конце года мы с ним расстались, я подвела итог: Шекспир, Пруст, Кафка, Вьялатт, Стриндберг, Кьеркегор, Мольер, Беккет, Мариво, Валери, Гюисманс, Рильке, Батай, Грак, Ардле, Анри Тома, Сервантес, Лакло, Чоран, Чехов, Бютор… перечисляю как попало, может, кого и пропустила. За десять предыдущих лет я и десятой части всего этого не слыхивала!
Он говорил с нами обо всем, читал нам все,