(«Меня сильно удивило бы обратное».)
– Если только...
– ...
– Если только кого-то не раздражал сам факт его существования.
– То есть как?
Глаза в пол, вот так, смирно перед министром. Ни в коем случае не дать ему понять, что вы можете соображать быстрее, чем он; он здесь министр, знай свое место.
– Вы же в курсе, какая широкая рекламная кампания предшествовала презентации моего последнего романа в Берси. В издательстве «Тальон» вам также должны были дать цифры моих продаж. Этого вполне достаточно, чтобы кого-нибудь осенило взять в руки оружие и развеять миф в прах. А здесь уже открывается широкий выбор: какой-нибудь международный террорист, решивший поупражняться на создателе
И все это таким отстраненным тоном, в библиотеке, размеры и количество томов которой должны были бы говорить сами за себя, указывая на мудрость ее владельца.
– Давно вы пишете?
– Шестнадцать лет. За эти годы – семь романов и двести двадцать пять миллионов читателей. И что самое смешное – у меня никогда не было и малейшего намерения их печатать.
– Даже так?
– Да. Я на службе у государства, Аннелиз, а не на канате над пропастью. Я всегда говорил себе, что если начну когда-нибудь писать, то скорее всего в жанре мемуарной прозы, обычное занятие политика в отставке, который никогда не признает себя не у дел. Но судьба распорядилась иначе.
(«Как только у людей язык поворачивается произносить подобные фразы?»)
– Судьба, господин министр?
Минутное замешательство и последовавший за тем даже немного резкий ответ:
– Знаете, там, наверху, моя мать, мадам Назаре Квиссапаоло Шаботт.
Большим пальцем экс-министр Шаботт указывает на потолок библиотеки. Там, вероятно, и находится комната его престарелой матушки.
– Вот уже шестнадцать лет она ничего не слышит и не говорит. А на лице – все несчастье этого мира. Хотите на нее взглянуть?
– Я думаю, в этом нет необходимости.
– И в самом деле. Ни к чему вам лишние потрясения. Извините. Оливье! Оливье!
И так как призываемый Оливье не торопится появиться, экс-министр Шаботт, сжав кулаки, устремляется к двери. Только что с таким почтением поминал свою старую матушку и вдруг превратился в капризного ребенка. Дверь открылась, естественно, прежде, чем он успел дойти до нее. Входит Оливье.
– Что там с машиной, она готова?
– «Мерседес»? Готов, месье. Антуан только что звонил из гаража. Будет с минуты на минуту.
– Благодарю вас. Можете спустить чемоданы в холл.
Дверь закрывается.
– На чем я остановился?
– Ваша матушка, господин министр...
– Ах да! Она всегда хотела, чтобы я стал писателем. Эти женщины... вечно у них свои надежды, связанные с их отпрысками... идемте... Словом, я стал понемногу писать, когда она заболела. Каждый вечер я читал ей то, что написал. Не знаю уж, почему, но от этого ей становилось лучше. Я продолжал ей читать, несмотря на ее все прогрессирующую глухоту. Шестнадцать лет бесконечных чтений, из которых она и полслова не слышала... но одна-единственная ее улыбка за весь день, только ради этого... Надеюсь, вы понимаете меня, Аннелиз?
(«Вы меня достали, господин министр... Весьма вероятно, вы лжете, но точно могу сказать, вы меня достали; к тому же, вы меня всегда доставали, особенно когда были моим непосредственным начальником...»)
– Вполне, господин министр. Могу я спросить, что заставило вас начать публиковать написанное?
– Партия в бридж с директрисой «Тальона». Она захотела почитать что-нибудь мое. Она это сделала...
– Не могли бы вы дать мне на время одну из ваших рукописей?
Этот вопрос – один из многих – производит неожиданный эффект. Удивление, замешательство, презрение, наконец, кривая усмешка, более чем презрительная.
– Рукопись? О чем вы говорите, Аннелиз? Вы что, рукописей никогда не видели? Вы что, последний человек в этой стране, который пишет от руки? Идемте.
Стремительный бросок в соседний кабинет.
– Вот, держите, моя «рукопись».
Министр протягивает комиссару плоскую дискету, которую тот, поблагодарив, кладет себе в карман.