Большую землю – она должна сопровождать группу детей рабочих, которых вывозили по Дороге жизни, проходящей по льду Ладожского озера.
Только спустя много-много лет Дунаев узнал, что это было устроено благодаря личным хлопотам того самого человека из горкома партии, которому Зина так приглянулась. Ни Зина, ни Дунаев не знали тогда, что этому человеку предстоит сыграть важную роль в их жизни, что Зина, например, станет на долгие годы любовницей этого довольно особенного субъекта, прославившегося среди своих знакомых обаятельным аморализмом, жизнелюбием и остроумной шутливостью. Этого молодого, но сделавшего отличную карьеру человека, фамилия которого была Коростылев, Дунаев видел несколько раз еще до войны на партконференциях в Москве, запомнил его довольно интересное и живое выступление на одной из них, но лично с ним никогда не разговаривал.
Вечером того дня, который предшествовал дню Зининого отъезда, они устроили прощальный «ужин». «Ужин» отличался, по их понятиям, невиданной роскошью: две мороженые картофелины и почти половина хлебного пайка (последний паек Зина получила неделю тому назад). В довершение роскоши Дунаев подмешал в кипяток пол чайной ложки сгущенного молока (в заветной баночке оставалось уже меньше четверти содержимого).
Они снова, как в первый день их блокадного «романа», как и все эти дни, сидели у раскаленной «буржуйки», сжимая в руках горячие жестяные кружки, над которыми поднимался сладковатый пар. Но теперь вокруг них уже не было тех следов предшествующего бытия, о которых говорила тогда Зина: почти все поглотила «буржуйка».
– Видите, Владимир Петрович, – белозубо улыбнулась Зина, – буржуазная культура породила все эти книги, шкафы, рамы, кресла, столики – они и ушли обратно в раскаленную глубину буржуазной культуры, которую олицетворяет эта печурка. – Она указала пальцем на действительно буржуазный дизайн «буржуйки»: на чугуне были выпуклые изображения античных фавнов, нимф, вакханок, маленьких колесниц, виноградных зарослей, откуда выглядывали пьяные лица ангелков…
– Все начинается и кончается огнем, – продолжала Зина, сверкая своими кристаллоподобными глазами. – Я тоже ощущаю огонь внутри себя. Эта печка мне больше не нужна – я сама как эта печка… И я чувствую, что благодарна вам… не только тем, что вы поддерживали меня все эти дни своим примером, показывая, как следует бесстрашно переносить трудности. Ведь, вы знаете, вы всегда были примером для меня… Я изменилась. Блокада распахнула во мне какое-то окно.
Дунаев только слабо, одобрительно усмехнулся. Зина прикоснулась пальцем к чугунному телу нимфы на «буржуйке»:
– Эти маленькие, раскаленные тела…
Затем она возбужденно и звонко рассмеялась. Встала и прошлась по комнате. Казалось, ей трудно находиться в неподвижности. Она больше не куталась в чужие шубы – теперь на ней было только тонкое шелковое платье цвета чайной розы. Воротник был распахнут, и оттуда ослепительно сияло ее тело, словно бы отлитое из платины. Платье было старое, найденное здесь же, в квартире. Жеманно-простенький фасончик 20-х годов возбуждающе напоминал Дунаеву некоторые проказы молодости. Шелк был истертым и тонким, как паутина. И тем не менее даже это эфемерное одеяние мешало ей.
Зина дошла до простенка, где все еще сиротливо висела картинка с рыдающим Пьеро, лишившаяся своей тигриной рамочки. Она прочла вслух звенящим голосом, приобретающим час от часу все более странную акустику:
– «В СЛЕДУЮЩИЙ РАЗ ТЫ БУДЕШЬ АРЛЕКИНОМ, ДРУЖОК!»
– Я уже стала Арлекином, – сказала она внезапно, повернувшись к парторгу и уставившись на него своими лучащимися глазами. – Долой этот пьеротизм!
Она сорвала картинку и бросила ее в печку. Затем, загадочно улыбаясь, скинула с себя платье, и оно полетело вслед за картинкой в огонь. Дунаев впервые увидел ее обнаженной. У него даже перехватило дыхание от ее совершенно неземной, чудовищно мощной красоты. Божественное девическое тело, производящее впечатление живой статуи, только что соткавшейся из платиновой плазмы, явственно источало свет и сильный запах цветов. Чувствовалось, что ни стыд, ни холод, ни ощущения слабости или страдания больше не знакомы этому телу. Зина подняла с пола книгу Блока (собственно, это была уже только половина книги) и прочла вслух своим изменившимся голосом, делая неожиданные акценты и словно бы вкладывая в читаемое невиданное по своей беспрецедентности содержание:
В дюнах
Дунаев чувствовал себя загипнотизированным. Зина читала по памяти, не глядя в текст, устремив сверкающий взгляд на Дунаева. Ситуация, в некотором смысле, была обратная по отношению к первому «кормлению» – тогда Дунаев источал не влезающую ни в какие рамки силу и благодатную энергию, а Зина отражала это энергетическое сияние наподобие зеркала, в то же время впитывая его как губка. Теперь, напротив, Дунаев чувствовал влияние Зины – столб исходящего от нее жара. Зинин галлюциноз волнами проникал в его сознание: по ходу чтения она иллюстрировала, точнее «экранизировала», посредством своего воображения те или иные фразы, и эти мгновенные экранизации скользили по периферии зрения парторга: сосновые корни в песке, призрак запаха хвои, мелькнувшее в тенях белое платье, море… Затем