Глава восьмая
Обычно к зиме рассасывались курени, бандеровцы тайком расползались по хатам сообщников, прятали на чердаках и в подвалах оружие, чтобы оно всегда было под рукой. Зимой схроны как бы консервировались до чернотропа, а банды если и выходили на разбой, то только мелкими группами.
В нынешнем году оуновцам стало еще труднее. Население все активнее поддерживало пограничников, которые за короткий срок после окончания войны сумели укрепить охрану границы: завершались прокладка контрольно-следовых полос и строительство наблюдательных вышек, оборудовались сигнальные системы, застава налаживала взаимодействие с сельским активом.
Установление народной власти в сопредельных государствах облегчило охрану этого сложного участка границы Советского Союза.
Военные мероприятия, как бы они ни были хороши и продуманны, не могут до конца решить задачу охраны, если местное население отвергает эти мероприятия и помогает нарушителям. Оуновское движение обрекалось на вырождение еще и потому, что постепенно обрубались питающие его корни, и не силой оружия, обрубающего эти корни, а улучшением почвы, поднимающей добрые злаки и отказывающейся питать сорняки.
Об этом говорил Ткаченко приехавшему из центра товарищу в полувоенном костюме: в хромовых скрипучих сапогах и наглухо застегнутой коверкотовой гимнастерке.
Они уже больше часа сидели наедине и никак не могли договориться. Представитель центра Любомудров побывал под усиленной охраной в ряде сел, в том числе и в Скумырде, был обстрелян по дороге и потому утвердился во мнении о необходимости жестких административных мер.
Настойчивость секретаря райкома, вернее, самостоятельность суждений и отрицание тех мер, которые предлагал представитель, вначале вызвали у последнего удивление, потом раздражение.
— Вы утверждаете, — еле сдерживаясь, говорил Любомудров, — что бандеровщина, так же как махновщина и антоновщина, обречена на распад и гибель самим ходом исторического процесса?
Ткаченко наклонил голову, сказал:
— Да! Эти антинародные силы будут поглощены самим течением жизни советского общества…
— Минуточку, — перебил его представитель, не любивший выслушивать возражения и привыкший везде видеть полное повиновение и предельную исполнительность. — Антоновщина была разбита вооруженной рукой. Махновщина — также. Представьте себе, если бы Советская власть терпела это паскудство! Лучшие полки буденновской конницы дрались против Махно!
— Другое время, другие песни, товарищ Любомудров. Страна была в стадии становления, партийные организации малочисленны, мятеж начали против нас кулачье, подонки и обманутые крестьяне, запуганные новым, непонятным словом — коммунизм… У нас другое. Это же островок, окруженный огромным морем — полностью сложившимся государством с его конституцией, законами, победоносной армией, недавно разбившей Германию…
Любомудров ходил по кабинету, заложив руки за спину, склонив крупную голову немножко набок. На голенищах его сапог отсвечивали зайчики, когда он попадал в полосу солнца.
— Продолжайте, Павел Иванович, и извините меня. — Он на секунду приостановился. — У меня такая привычка…
Ткаченко высказывал свои соображения, трудно сдерживаясь, и невольно ловил себя на мысли: нужно ли именно этому человеку говорить о том, что ему, Ткаченко, близко и дорого, что им выстрадано? Любомудров держался слишком начальнически, и за его холодной корректностью не чувствовалось души. У него были властно и пренебрежительно сложены губы, строгие глаза, в глубине которых Ткаченко прочитал равнодушие.
Ткаченко категорически возражал против принятия репрессивных мер к Скумырде и к ряду других сел, к тем же Повалюхе или Букам, где были случаи убийств активистов, тайной поддержки оуновских элементов. Он отстоял молодого паренька, виновного в том, что тетка его снабжала продуктами бандитов. Тетка должна быть наказана, а при чем тут племянник, активист истребительного отряда, комсомолец, не знавший о преступлении тетки? Дело шло о Грицьке из Скумырды, том самом, который предупредил Устю, и о той тетке, которая снабжала хлебом и салом Капута.
Любомудров внимательно слушал Ткаченко. Казалось, нет возможности разбить его заранее сложившееся мнение или переубедить его столь мелкими для него фактами, как пример с том же Грицьком и его теткой. Он мыслил весьма обширными категориями, оставаясь, по сути, равнодушным к судьбе человека, и вроде бы и шутливо, но все же упрекал в мягкотелости Ткаченко.
Итак, снова зайчики на голенищах, твердая кобура, надоедливый скрип неразношенных сапог, — вероятно, дома он ходит в другой обуви и носит другой костюм…
— У вас пистолет «те-те»? — неожиданно для самого себя спросил Ткаченко.
— Да! — Любомудров резко повернулся, и впервые улыбка обнажила слишком ровные и белые зубы на верхней, явно протезированной челюсти. Да! «Те-те»! — Он погладил кобуру ухоженными пальцами, отдернул руку, сжал кулак и резко сказал: — Понимаете? Где это видано, чтобы, посылая человека в командировку в мирные дни, его снабжали оружием? Ведь в нашей стране даже военные теперь уже не носят пистолетов.
— Хорошо. — Ткаченко потер переносицу, усмехнулся: — Вы натолкнули меня на одну мысль, назовем ее аргументом, что ли… Почему же вы, выезжая к нам, находите все же удобным навесить пистолет, а вот когда мы просим оружия, вы, мягко сказать, мнетесь…
Любомудров присел в кресло и, не глядя на Ткаченко, глухо спросил:
— Разве вы не имеете оружия?
— Лично я обеспечен им вполне достаточно, а вот население…
— Население? Вы хотите его вооружить?
— Не всех. Только надежных, активистов… Насколько я понял, вы хотели бы узнать наши соображения на этот счет.
Ткаченко продолжал говорить с убеждением, волнуясь, с трудом сдерживая себя от резкостей, которые могли бы только навредить.
— К народу обращается буржуазия, мелкая, крупная, явная ила камуфлированная, это не имеет значения. Ее агенты апеллируют к «народным низам», кричат им об их общем «отечестве». Собственное дело свое буржуазия выдает за дело общенародное, затушевывает классовое содержание…
Любомудров поморщился, потянулся к пепельнице и, склонив голову набок, медленно погасил папиросу, небрежно вслушиваясь в горячие слова секретаря райкома. Весь его вид, равнодушно-спокойный, как бы говорил: зачем ты мне читаешь элементарную политграмоту, кого вздумал просвещать? Но голос прозвучал успокоительно-ласково:
— Все это так, Павел Иванович. Мы не расходимся с вами в убеждениях.
— Но чтобы вырвать у бандеровских верхов возможность вербовать себе армию из соотечественников, — упрямо продолжал Ткаченко, — нельзя проводить репрессии, вызывая недовольство народа…
Упрек больно задел представителя, лицо его стало строже, по губам скользнула мимолетная улыбка, рот отвердел.
— Ну, ну… — процедил он, многозначительно вздохнув, и переменил позу. Теперь он сидел, выпрямившись в низком кресле.
— Репрессии задержат обманутых в руках ловких и циничных вербовщиков, умеющих использовать все наши ошибки. Сейчас выходят на амнистию, начни мы репрессии — выходы прекратятся.
Любомудров жестко заметил:
— Вы, к сожалению, рисуете создавшееся положение одной черной краской. Объективная статистика позволяет нам сделать вывод, что рабочий класс западных областей Украины не послушал вербовщиков. У него есть свое собственное испытанное знамя пролетариата, и ему незачем становиться под знамя буржуазии…
Закончив, Любомудров более мягко взглянул на Ткаченко, как бы ободряя его своим взглядом.
— Мы работаем в крестьянских районах, — сказал Ткаченко. — А крестьянство находится под