непонятные бумаги, по которым он мог выехать из страны, но вернуться обратно — никак. Он решил ехать во Францию, добрался до аэропорта Шарль-де-Голль и там застрял: французские пограничники не впускали его без паспорта в страну, а таможенники не давали сесть на другой самолет. Так он и жил все эти годы — десятки лет — в торговом центре первого терминала. Спал на пластиковой кушетке и смотрел телевизор в зале ожидания. Сердобольные стюардессы снабжали его туалетными принадлежностями из наборов для пассажиров дальних рейсов, чтобы он брился и чистил зубы. Сестра познакомилась с ним, когда шаталась по аэропорту, пытаясь убить время. (Она ездила в тур по Европе, который матушка ей подарила на окончание школы, и ее рейс задержали.) Сестра подыскала себе работу в Руасси и сняла там квартиру, чтобы быть поближе к мужу.
Я уже устал втолковывать упрямой сестрице, что ей пора возвращаться во Францию, не то она потеряет работу. Но она говорит, у нее нет выбора. Потому что теперь ко мне может пробиться только она — и больше никто. Она говорит, я почти за чертой.
Всякий раз, когда она приезжает к нам на очередной старой развалюхе, дядя норовит потихонечку улизнуть. И не он один. Когда я вывалился из автобуса у покосившихся дядюшкиных ворот — весь обожженный, глаза слезятся, горло саднит, и вообще несколько не в себе от отравления радоном, — дядя уже поджидал меня на крыльце в своей неизменной соломенной шляпе, надвинутой чуть ли не до бровей: из-под широких полей видны только роскошные седые усы. Дом был в запустении, и не дом уже, а так пустая коробка: гулкие пустые комнаты с выдранными выключателями, на месте которых торчат оголенные провода. С прежних времен только и остался старенький телефон — черный допотопный с вертящимся диском, он стоит прямо на полу в кухне. Дядя сказал, что я могу спать в моей старой детской. Я приволок туда кипу газет и устроил себе «гнездо» в дальнем углу. Теперь я подумываю о том, чтобы перетащить свое гнездышко в кладовую.
«Если ты здесь кого встретишь, в доме, не обращай внимания, — сказал мне дядя еще в первый день. — И не спрашивай, что они тут забыли. Вообще к ним не лезь. Может, они тут живут, я не знаю».
И я действительно натыкался несколько раз на какого-то древнего старикашку в таком, знаете, комбинезоне, который застегивается на «молнию» от лодыжек до горла. Почему-то всегда только на кухне, — он стоял в уголке у раковины и тихонько плакал. Обычно я только киваю ему и прохожу мимо, шаркая по пыльному линолеуму. Нам с ним не о чем говорить. Все равно мы не скажем друг другу ничего нового. И еще пару раз я наблюдал, как в дальнем конце двора, на задах дома играют двое детишек. Пусть себе играют, решил я. Никому они не мешают. Дядя целыми днями ходил кругами за гаражом, пытаясь отыскать свое пиво. Здесь у нас тоже бывают миражи. Вернее, один неизменный мираж. Если сойти с подъездной дорожки в заросли сорняков и идти от дома — по прямой, никуда не сворачивая, — то обязательно выйдешь к дому.
«Так было всегда, — как-то раз сказал мне дядя, уставши шарить по сорнякам и присев отдохнуть на капот своего старого ветхого грузовичка. — Но как-то зимой, года два назад, я тут ходил во дворе. Темно уже было, поздно. И вроде бы все ничего, вот только в тот раз я к дому
Я кивнул пару раз, дядька кивнул тоже. Как раз после этого разговора я и собрал все наши старые игрушки и оттащил их туда, за гараж.
Вчера сестра прикатила к нам в блестящем зеленом «эдселе». Когда она резко затормозила в облаке пыли и открыла дверцу, готовясь выйти, я сразу заметил, что глаза у нее красные, заплаканные. Ехать ей было неблизко. Каждый раз она выматывалась до предела.
При взрыве мне обожгло горло, и у меня пропал голос — поэтому я подошел совсем близко к сестре, чтобы она меня слышала.
— Пойдем в дом. Там… вода, — проскрежетал я, пряча глаза. Мне было неловко, что она так напрягается из-за меня. Стаканов и чашек у нас в доме не было, но она бы могла попить из-под крана. — И печенье, — добавил я.
— Не хочу входить в дом. Мне страшно смотреть, во что он превратился, — раздраженно проговорила она. — А ведь нам было здесь так хорошо, когда мы все тут жили. — Сощурившись на солнце, она указала взглядом на бескрайний пустырь из рытвин и побуревших кочек, в который теперь превратился наш задний двор. — Пойдем лучше там поговорим.
— Какая-то ты раздражительная сегодня, — заметил я, но покорно поплелся следом по подъездной дорожке. Мимо кизилового дерева, мимо дома. Сегодня сестра надела синий сарафан, который лип к ее мокрой от пота спине.
— Почему все так вышло, Гантер? Почему именно так?
Я быстро огляделся по сторонам, но рядом не было ни единой живой души. Даже птицы — и те не парили в пустом безоблачном небе.
— Даг, — напомнил я ей хриплым шепотом, пытаясь не напрягать голос. Имя мне подсказал телефонный звонок за день до взрыва. Я подумал, что настоящий Даг Орни, где бы он сейчас ни был, все равно никогда ничего не узнает. — Ты обещала.
Мы с ней уже сошли с подъездной дорожки и углубились в буйные заросли репейника. Сестра устало пожала плечами:
— Почему все так вышло… мистер Орни?
Я ускорил шаг, чтобы нагнать ее. Я был босиком, но к моим ногам не прилипло ни единого репья. Наверное, стопы у меня мозолистые и жесткие.
— Дорого, наверное, брать на прокат классический «эдсел»? — сменил я тему.
— Дорого, да. — Ее голос был тусклым, резким. — Особенно летом, когда начинаются все эти мексиканские свадьбы. Он пятьдесят седьмого года, но в нем, должно быть, стоит новый двигатель или что там еще бывает… сегодня я даже указателей не различала на старом шоссе номер шестьдесят шесть. Всю дорогу — один Футхил-бульвар. Не знаю, смогу ли я снова приехать сюда, к тебе. Смогу ли пробиться к тебе еще раз. Даже я, твоя
— Ну,
— Это явно неосвященная земля. Это что, какой-нибудь перекресток? Что ты забыл в этих репьях- сорняках?! Свое
— Господи, — выдохнула она с благоговением, причем сейчас ее голос был почти таким же хриплым, как мой. — Это же здесь снимали, отсюда. Ну, та фотография… с утенком у дерева авокадо. В фотоальбоме, помнишь? — Она указала глазами на дом. — Сейчас там нет никакого дерева, но ты посмотри… под тем же