чтобы выйти за хорошего, основательного, достойного человека, способного о ней позаботиться. Давно пора, но мешали нужда и обстоятельства. То, что дочка — в прислугах у сеньоров Пальма, позволяет семье кое-как сводить концы с концами, ибо Мохарра в своей ополченской роте получает немного мяса похлебку сварить да несколько монет — это когда платят. А насчет премии за французскую канонерку, взятую у мельницы Санта-Крус, по-прежнему ничего не слыхать. Сколько ни ходил он сам и Курро Панисо, сколько ни требовал — все до сей поры без толку. А свояк Карденас две недели тому назад помер в госпитале, а перед смертью мучился несказанно и к тому же еще ослеп, а соседи по койке крали у него табак. По крайней мере, думает себе в утешение солевар, человек был одинокий, ни жены, ни детей, никого без пропитания не оставил. Порою Мохарре приходит в голову, что никого у человека и не должно быть за спиной. Кабы он был избавлен от вечного беспокойства за семью, всегда и во всем поступал бы решительней. И безоглядней.
— Поосторожней там, когда остановишься на венте Чата. — Солевар произносит это веско и значительно, перемежая речь затяжками. — Лясы ни с кем не точи, с непокрытой головой не ходи, мантилью — пониже. Слышишь, что я говорю?
— Слышу, отец.
— Как в город придешь — сразу отправляйся домой. До темноты поспей. Нигде не останавливайся, не задерживайся… Нехорошие слухи ходят…
— Не беспокойтесь, отец.
Мохарра с преувеличенной суровостью отвечает:
— Я бы рад не беспокоиться. Кучер — человек надежный, но ведь у него и своих забот хватает… Живность там всякая и прочее.
— Но еще ведь и Перико-бочар едет, — возражает Мари-Пас. — Вспомните. Я ведь не малоумная и не одна буду.
Ишь ты, она за это время в Кадисе стала совсем взрослой, думает Мохарра. А я и не заметил. Чуть ли не перечит отцу.
— Ладно, — ворчит он.
Отец и дочь уже идут по узким городским улицам, направляясь в сторону площади Вилья. Женщины с ведрами и щетками моют тротуары перед своими подворотнями и подъездами.
— Ты не спорь, а делай, что я говорю. И никого не слушай.
На главной улице, между монастырем Кармен и приходской церковью, трактирщики и лавочники уже открывают двери, и к ним выстраиваются очереди за хлебом, маслом и вином. Перед типографией военно- морского ведомства слепец пронзительным голосом предлагает экземпляры «Гасеты де ла Рехенсия». Возчики и погонщики мулов снуют взад-вперед, разгружая свои телеги, и в унылую однотонность горожан яркими пятнами там и тут вкраплены военные — местные ополченцы в круглых шляпах и куцых куртках, караульные гвардейцы возле магистрата, солдаты регулярной армии в тесных панталонах, в мундирах с разноцветными отворотами и обшлагами, в треуголках, в кожаных касках, в киверах с красными кокардами. С тех пор как появились французы, Исла больше чем когда-либо напоминает казарму. Мохарра на ходу, не задерживаясь, кивает знакомым и соседям. Возле харчевни Симбрело замечает лоток, где в чаду горелого масла жарятся пончики.
— Ты покушать-то успела?
— Нет, отец. Сестрички так плакали, что у меня кусок в горло не лез.
После краткого раздумья солевар перекладывает ружье с одного плеча на другое, сует руку в истертый кошель на поясе и, достав медяк, покупает два пончика, завороченных в промасленную бумагу, протягивает дочери. Один сейчас съешь, другой — на дорогу, говорит он, не слушая ее возражений. Потом велит натянуть мантилью поглубже и за руку утягивает прочь от лотка, предварительно смерив неласковым взглядом двух кадетов инженерной школы в ярких мундирчиках и касках, отделанных по гребню медвежьим мехом. В ожидании своей очереди вояки бесстыдно пялятся на Мари-Пас.
— Хозяйка говорит, что мне надо будет выучиться читать и писать. И счету… Что я смышленая и у меня получится.
— Это денег стоит.
— Я, говорит, сама заплачу, если согласишься учиться. Есть на улице Сакраменто одна вдовая сеньора… Почтенная такая дама, квартира как раз над аптекой. Ну и вот, за пять дуро в месяц она учит грамоте и четырем правилам арифметики.
— Пять дуро? — Мохарра, неприятно пораженный, сдвигает брови. — Да это ж какие деньги!
— Я ведь говорю, отец, — хозяйка предлагает платить за меня. И если вы разрешите, будет отпускать каждый вечер на час. Кузен Тоньо тоже считает, что нельзя такую возможность упускать.
— Скажи своей хозяйке, чтоб не в свое дело не мешалась. И кузену этому, чтоб поостерегся с советами лезть… Потому что хороший удар навахи в пах — этак снизу вверх — распорет что бедняка, что прощелыгу-барича при золотых часах…
— Ради всего святого, отец, да что вы такое говорите! Я же вам рассказывала: дон Тоньо — настоящий кабальеро, хоть никогда не поймешь, когда он всерьез, когда шутит… Такой забавный… И милый.
Хмурым взглядом Мохарра уставился в землю у себя под ногами.
— Знаю, раз говорю.
Миновав площадь, отец и дочь дошли уже до проспекта, что от монастыря Святого Франциска тянется вниз. Там, возле водопоя у кузнечной мастерской, стоящей как раз между военно-морской обсерваторией и муниципальной скотобойней, забирают тех, кто едет в Кадис, почтовые кареты. В шарабане или в кабриолете путь занимает не более трех часов, однако это дорогое удовольствие. Мари-Пас предстоит часов шесть-восемь трястись в медленной двуколке, которая сделает остановки, чтобы высадить или взять пассажиров, в Торрегорде, у венты Чато и в Кортадуре. Две с половиной лиги по перешейку между морем и бухтой, причем некоторые участки простреливаются неприятельскими пушками. И одна мысль, что французы могут открыть огонь по его дочке, пробуждает в Фелипе Мохарре смертельную злобу. И желание сейчас же проскользнуть по плавням к их позициям и перерезать глотку первому же лягушатнику.
— Порядочной девушке, чтобы жить достойно, совершенно незачем грамоте знать или счет, — замечает он, сделав еще несколько шагов в раздумьях. — Довольно с нее, если умеет иголку в руках держать да обед сготовить.
— Это еще не все, отец… Образование…
— Какого тебе еще образования? Того, чему тебя научила мать, то, что узнаешь и подхватишь у своих господ, за глаза хватит, когда замуж выйдешь и заживешь своим домом.
Заливистый смех Мари-Пас серебрист и нежен. От него веет какой-то детской свежестью. Перед Мохаррой — сущее дитя, каким он дочь уже и не помнит.
— Замуж? Да ну что вы, отец!.. Я и не думаю об этом… — говорит она разом и чуть обиженно, и горделиво, и по-детски — опять же — наивно. — Да и кто за меня посватается?.. Их, мужчин, не поймешь. Вот хозяйка моя, донья Лолита, уж казалось бы, всем взяла, а вот поди ж ты — до сих пор все одна… А уж она-то такая хоть изящная, а не вертихвостка… Она такая… серьезная… не знаю, как сказать… настоящая сеньора.
Слова дочери и ее смех бередят солевару душу. На потом ничего откладывать не надо, твердит он про себя, внезапно почувствовав какую-то смутную тоску. Смотрит на Мари-Пас, не зная — отругать ее или поцеловать, и в результате не делает ни того ни другого. Только бросает на землю окурок и снова перекладывает с левого плеча на правое тяжелое ружье.
— Ну давай, доедай пончик, да пойдем.
Рохелио Тисон, опершись о парапет южной стены неподалеку от здания Королевской тюрьмы, смотрит в море. Слева от него, за Пуэрта-де-Тьерра тянется к материку, к Чиклане и Исла-де-Леону длинная полоса перешейка, сегодня расплывающаяся в желтоватой дымке. Справа небо ясно и воздух чист, хотя, кажется, на линию горизонта вновь наплывает темная полоска. В той стороне белое пространство Кадиса располагается уступами — громада строящегося собора, сторожевые вышки над крышами, монастырь капуцинов, приземистые, приплюснутые домики квартала Винья и, наконец, охристое пятнышко замка Сан- Себастьян с его маяком, глубоко выдвинутым в бухту.