и вонял медфордским ромом. Вдобавок то ли не замечал, то ли не придавал значения кляксам тухлых яиц, покрывавшим его одежду.
Вышагивая вдоль перетасованной галереи разбойников, Куртц вновь пустился в разъяснения. Он рассказал, как в поле у реки обнаружили голого человека, всего покрытого мухами, осами и личинками, как они въедались ему под кожу и высасывали кровь. Кто-то из присутствующих, сообщил Куртц, убил несчастного ударом в голову, выволок из дому и бросил на терзание природным паразитам. Упомянул он и другую странность — флаг, изорванный и белый, что был воздвигнут рядом с телом.
Рей удерживал на ногах своего ошалелого подопечного. Нос и рот у того были красны, перекошены и затмевали собою жиденькую растительность. Человек припадал на одну ногу — результат позабытого увечья либо драки. Рука тряслась в дикой жестикуляции. Со всякой новой деталью, высказываемой шефом полиции, незнакомец сотрясался все сильнее.
Подошел помощник Савадж:
— Ну и чучело! Кто его привел. Рей, вы не знаете? Мы фотографировали новичков для каталога, а этот, однако, так и не назвал своего имени. Молчит, что твой сфинкс египетский!
У сфинкса имелся бумажный воротничок, спрятанный под болтавшимся с одного боку неряшливым черным шарфом. Сфинкс тупо таращился в пустоту и описывал чересчур длинными руками неровные концентрические круги.
— Может, чего нарисовать хочет? — пошутил Савадж.
Руки незнакомца именно рисовали — некую карту, что в самое ближайшее время неизмеримо помогла бы полицейским, когда б те знали, что им потребно искать. Человек этот был весьма близок к месту, где убили судью, — но вовсе не к обшитым дорогими панелями гостиным Бикон-Хилла. Нет, он рисовал в воздухе образ не земного обиталища, но мрачного преддверья иного мира. Ибо
— Полагаю, он невменяем, — прошептал Рею помощник шефа Савадж, когда новые многозначительные жесты остались втуне. — И, судя по запашку, хорошо набрался. Накормлю-ка я его хлебом с сыром. Приглядите тут за нашим другом Бёрнди, ладно, Рей? — Савадж кивнул на записного смутьяна — тот, завороженный душераздирающими описаниями Куртца, тер сейчас трясущимися руками свои розовые глаза.
Мягко изъяв трепещущего человека из объятий патрульного Рея, помощник шефа повел его на другой конец комнаты. Однако по пути незнакомец встрепенулся, зарыдал в голос, затем случайным с виду усилием оттолкнул помощника шефа полиции — да так, что тот полетел на скамью головой вперед.
Человек подскочил к Рею со спины, затем, обвив левой рукой шею, вцепился в правую подмышку, правой снес шляпу, зажал глаза и развернул голову так, что офицерское ухо оказалось поймано грубыми мокрыми губами. Он шептал — столь медленно, отчаянно и хрипло, столь исповедально, что один лишь Рей знал о том, что слова вообще были произнесены.
Среди разбойников началась радостная сумятица.
Столь же нежданно незнакомец выпустил Рея и ухватился за рифленую колонну. Обежал ее вокруг и бросился вперед. В голове у Рея застряли темные шипящие слова — бессмысленный звуковой шифр, резкий и могущественный, нес в себе гораздо более смысла, чем можно было вообразить.
Он пробил толстую плоскость зеркального окна. Идеальный серп стекла завертелся в изящном танце, зацепился за черный шарф и, аккуратно разрезав гортань, выбросил поникшую голову вперед, точно человек желал ударить ею воздух. Сквозь массу осколков он полетел на двор.
Все погрузилось в молчание. Стружки стекла, мягкие, точно снежинки, хрустели под тупоносыми башмаками Рея, когда он шел к оконной раме смотреть вниз. Раскрытое, как бутон, тело лежало на толстой подушке из осенних листьев, линзы разбитого оконного стекла резали это тело и его постель в калейдоскоп желтого, черного и румяно-красного. Первыми прибежавшие во двор оборванцы орали, тыкали пальцами и плясали вокруг изломанного трупа. Рей же, спускаясь по лестнице, не мог избежать слов, что по неясной причине завещал ему этот человек, как последнее деяние своей жизни:
Проносясь галопом сквозь железный портал Гарвардского Двора, Джеймс Расселл Лоуэлл чувствовал себя примерно как сэр Лонфэл,[11] герой и искатель Грааля из самой популярной лоуэлловской поэмы. Воистину в тот день поэт частично сошел бы за благородного рыцаря, — очерченный строгим осенним колером, он восседает на белом коне, когда б не предпочитаемая им наружность: бороду он подстригал квадратом на два-три дюйма ниже подбородка, однако усам позволял свисать гораздо длиннее. Кое-кто из недругов и многие друзья замечали меж собой, что это, возможно, не лучший выбор для мужественного во всем прочем лица. Лоуэлл же полагал, что бороду носить надлежит, иначе Господь ее бы не дал, — хоть и не уточнял, какой именно стиль потребен теологически.
Свое воображаемое рыцарство он с особой страстью ощущал в последние дни, когда Двор все более походил на вражескую цитадель. Несколькими неделями ранее Корпорация убеждала профессора Лоуэлла принять предложения по реформе, коя элиминировала бы множество вставших перед его департаментом помех (к примеру, за изучение новых языков студенты получали бы половину баллов, причитавшихся им за языки классические), а в обмен Корпорация имела бы право окончательного одобрения всех лоуэлловских курсов. Поэт громогласно отверг сделку. Если им необходимо провести свое предложение, пусть тащат его сколь полагается долго через двадцатиглавую гидру Попечительского Совета Гарварда.
Однако, выслушав в один прекрасный вечер совет президента, Лоуэлл понял, что желание попечителей утверждать все его курсы — лишь цветочки.
— Лоуэлл, вам необходимо отменить семинар по Данте, и Маннинг все для вас сделает. — Президент конфиденциально взял профессора под локоток. Тот сощурился.
— Так вот оно что! Вот для чего все затеяно! — Профессор с возмущением повернулся к нему лицом. — Я не позволю водить себя за нос и не стану им кланяться! Они выжили Тикнора. Господи, да они посмели обидеть самого Лонгфелло. Всякий, полагающий себя джентльменом, попросту обязан возвысить против них голос, более того — всякий, не сдавший экзамен на магистерскую степень подлеца.
— Вы нехорошо обо мне думаете, профессор Лоуэлл. Видите ли, я не более вас контролирую Корпорацию, а это означает извечные хождения к ним на поклон. Увы, я всего лишь президент этого колледжа. — Он сдавленно рассмеялся. И в самом деле, Томас Хилл был всего-навсего президентом Гарварда, притом новым — третьим в этом десятилетии, — потому-то члены Корпорации обладали значительно большей властью, нежели он. — Они полагают Данте неуместным в программе вашего департамента, это очевидно. Они не уступят в назидание другим, Лоуэлл. Маннинг не уступит! — предупредил Хилл и опять взял Лоуэлла под руку, точно готовясь сей же миг увести поэта прочь от некой опасности.
Лоуэлл заявил, что не позволит членам Корпорации выносить вердикт литературе, в коей те ни черта не смыслят. На это Хилл даже и не пытался возражать. Не смыслить в новых языках было для Гарвардских собратьев делом принципа.
К их следующей встрече президент вооружился обрывком синей бумаги с записанной на ней от руки цитатой из недавно усопшего и весьма почитаемого британского поэта, в коей тот высказывался о Дантовой комедии.
— «Что за ненависть к людской расе! Что за ликующая насмешка над вечным и неумолимым страданием! Читая, мы зажимаем ноздри, мы затыкаем уши. Встречал ли кто-либо когда-либо прежде столь много собранной вместе невыносимой вони, грязи, экскрементов, крови, увечий, воплей боли, мифических чудовищ воздаяния? Мне остается лишь утверждать, что никто никогда не писал более аморальной и нечестивой книги».[12] — Хилл удовлетворенно улыбнулся, точно сочинил все это сам.
Лоуэлл рассмеялся.