как и проповеди, кои старый пастор соглашался читать, когда бы к нему ни обратились; иногда, правда, вместо них он рассказывал истории о войне и революции, собирать которые ему было написано на роду — с таким-то именем.
— Лонгфелло, вы там были?
— Увы, нет, мой дорогой мистер Грин, — ответил Лонгфелло. Последний раз он был на Горе Оберн еще до погребения Фанни Лонгфелло, а когда хоронили ее саму, не мог встать с постели. — Убежден, церемония вышла достаточно представительной.
— Ну еще бы, Лонгфелло. — В задумчивости Холмс прижал к груди руки. — Достойно и прекрасно отдали дань.
— Пожалуй, чересчур представительной, — объявил Лоуэлл, появляясь из библиотеки со стопкой книг в руках и не обращая внимания на то, что Холмс уже ответил на вопрос.
— Старый Хили знал, что делал, — мягко возразил Холмс. — Его место было в суде, а не на варварской политической арене.
— Уэнделл! Вы не то говорите, — властно объявил Лоуэлл.
— Лоуэлл. — Филдс посмотрел на него со значением.
— Подумать только, мы стали охотниками за рабами. — Лоуэлл лишь на миг отступил от Холмса. Он приходился Хили шести или семиюродным братом — все Лоуэллы приходились, по меньшей мере, шести или семиюродными родственниками лучшим браминским фамилиям, — но это лишь усиливало его неприязнь. — Неужто вы струсили бы точно так же, Уэнделл? Предположим, решение зависит от вас — вы что, надели бы на мальчика Симса кандалы и отослали бы его на плантацию? Ответьте мне, Холмс. Нет, вы мне ответьте.
— Мы обязаны уважать горе семьи, — спокойно сказал Холмс, обращаясь с этим замечанием по большей части к тугому на ухо Грину; тот вежливо кивнул.
Внизу звякнул колокольчик, и Лонгфелло извинился. Среди его гостей могли быть профессора и духовные чины, короли и сенаторы, но по этому сигналу Лонгфелло шел слушать вечернюю молитву Элис, Эдит и Энни Аллегры.
К тому времени, когда он вернулся, Филдс успел деликатно перевести разговор на иной предмет, затем поэт вместе со всеми посмеялся над пересказанной Холмсом и Лоуэллом историей. Наконец хозяин бросил взгляд на ходики красного дерева от Аарона Уилларда — Лонгфелло всегда был неравнодушен к старинным часам, но не из-за точности, а оттого что ему представлялось, будто они тикают не так торопливо, как прочие.
— Начинаем урок, — мягко сказал он.
Комната погрузилась в тишину. Лонгфелло опустил над окнами зеленые жалюзи. Холмс прикрутил фитили у ламп, прочие расставили в ряд свечи. Перекрывая друг друга, ореолы пламени сообщались с дрожащим светом камина. Пятеро ученых и пухлый скотч-терьер Трэп занимали предопределенные для них места вдоль стен небольшой комнаты.
Лонгфелло достал из ящика пачку бумаг и роздал каждому гостю по несколько страниц Данте на итальянском, к коим прилагался украшенный вензелем лист с подстрочным переводом. В мягко сплетенном кьяроскуро камина, лампы и свечных фитилей чернильные росчерки Лонгфелло точно отрывались от бумаги, и страницы Данте оживали у всех на глазах. Данте писал свои стихи
Холмс всегда наслаждался тем, как Лонгфелло открывает их Дантовы встречи — декламацией первых строк
— «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу, утратив правый путь во тьме долины».[20]
III
На заседаниях Дантова клуба хозяин первым делом зачитывал корректуру, внесенную им с минувшей недели.
— Отличное решение, мой дорогой Лонгфелло, — воскликнул Холмс. Он радовался, когда одобрялась хотя бы одна из предложенных им поправок — с прошлой же среды в финальную корректуру Лонгфелло таковых вошло целых две. Холмс переключил внимание на песни, отобранные к нынешнему вечеру. Он готовился с особым тщанием, ибо нынче ему предстояло убеждать друзей в своем намерении защищать Данте.
— В седьмом круге, — говорил Лонгфелло, — Данте рассказывает, как они с Вергилием попали в черный лес. В каждую область Ада Данте вступает вслед за своим почитаемым проводником, римским поэтом Вергилием. По пути он узнает судьбу грешников и выделяет из всякой группы одного либо двух, дабы те обратились к миру живых.
— Этот утерянный лес рано или поздно становится личным кошмаром для всякого читателя Данте, — сказал Лоуэлл. — Поэт пишет подобно Рембрандту, погружая кисть в темноту, светом же ему служат отблески адского пламени.
У Лоуэлла, как обычно, всякая строка Данте была на кончике языка: он жил в поэме — и духовно, и телесно. Холмс едва ли не впервые в жизни завидовал чужому таланту.
Лонгфелло читал перевод. Голос его звенел глубиной и правдой без капли резкости и был подобен журчанию воды под свежим снегом. Видимо, он частично убаюкал Джорджа Вашингтона Грина, ибо сей ученый муж, что столь уютно расположился в обширном угловом кресле, все более погружался в сон, навеянный мягкими интонациями поэта и мирным теплом очага. Маленький терьер Трэп, растянув свой пухлый живот под креслом Грина, также задремал; их совместный храп сливался в ворчание басов Бетховенской симфонии.
В следующей песни Данте очутился в Лесу Самоубийц, тени грешников обратились там в деревья, истекавшие вместо сока кровью. После их настигают иные кары: жестокие гарпии с головами женщин и телами птиц, с когтистыми лапами и раздутыми животами, пробираясь сквозь ветви, клюют и терзают всякое дерево, что встает у них на пути. Но не одно лишь великое страдание несут деревьям раны и изломы, в них — возможность выразить боль, поведать Данте свою историю.
— Кровь и слова должны идти рука об руку, — заключил Лонгфелло.
После двух песней воздаяния, наблюдателем коего стал Данте, книги были отмечены закладками и сложены, бумаги перемешаны, а восхваления произнесены. Лонгфелло объявил:
— Урок окончен, джентльмены. Сейчас всего лишь половина десятого, и после работы нам потребно подкрепиться.
— Знаете, — сказал Холмс, — пару дней тому назад наши Дантовы труды представились мне в ином свете.
Постучал Питер, чернокожий слуга Лонгфелло, и неуверенным шепотом сообщил о чем-то Лоуэллу.
— Хочет видеть меня? — прерывая Холмса, изумился тот. — Кто станет искать меня здесь? — Питер, запинаясь, пробормотал что-то невнятное, и Лоуэлл загремел на весь дом: — Во имя небес, кому вздумалось явиться сюда в вечер заседания клуба?
Питер склонился еще ниже:
— Миста Лоуэлл, они говорят, они полицейские.
Войдя в прихожую, патрульный Николас Рей потоптался, отряхивая с башмаков свежий снег, и застыл перед целой армией скульптурных и живописных Джорджей Вашингтонов. В первые дни американской революции этот дом служил Вашингтону штаб-квартирой.
Питер с сомнением вздернул подбородок, когда Рей показал ему свою бляху. Гостю было сказано, что в среду вечером беспокоить мистера Лонгфелло никак не возможно, и будь ты хоть сто раз полицейским, придется ждать в гостиной. Комната, куда препроводили Рея, была облечена неосязаемой легкостью — обои