Записка выпала у Холмса из рук, и в тот же миг железная платформа, что держала человека с черным мешком на голове, упала, с клацаньем ударившись об эшафот. Дело было даже не в том, что Холмс не верил более в невинность Вебстера — просто доктор знал, что любой из них мог оказаться виновен, попади он в те же отчаянные обстоятельства. Как врач, Холмс всегда понимал, сколь приблизительно и ненадежно сконструировано человеческое существо.
И потом, есть ли злодеяние, что прежде не стало грехом?
Разглаживая платье, в комнату вошла Амелия. Окликнула мужа:
— Уэнделл Холмс! Я с тобой говорю. Не понимаю, какая муха тебя в последнее время кусает?
— Знаешь, что мне в детстве вдолбили в голову, Амелия? — спросил Холмс, отправляя в огонь стопку корректур, сбереженных после заседаний Дантова клуба.
Некогда он завел специальный ящик для клубных документов; там лежали корректуры Лонгфелло, собственные аннотации Холмса, записки Лонгфелло с просьбами не забыть о ближайшей среде. Холмс подумывал написать как-нибудь мемуары об их встречах. Однажды он походя упомянул о затее Филдсу, и тот немедля взялся перебирать, кто составит отзыв на Холмсову работу. В первую голову издатель, всегда издатель. Холмс швырнул в огонь новую пачку.
— Наши деревенские кухарки рассказывали, что в сарае полно демонов и чертей. Другой мужик сообщил, что когда я напишу свое имя своей же собственной кровью, надежный посланец сатаны, ежели не сам враг рода человеческого, приберет начертанное к рукам, и с того дня я стану его слугой. — Холмс невесело усмехнулся. — Куда как легче научить суевериям человека, от них свободного, он как та француженка с привидениями:
— Ты говорил, что люди выкалывают на себе веру, точно островитяне южных морей — татуировку.
— Неужто я так говорил, Амелия? — удивился Холмс, затем повторил эти слова про себя. — Графичная фраза. Должно быть, я и впрямь ее произнес. Женщины подобных фраз не изобретают.
— Уэнделл! — Встав напротив мужа, Амелия топнула по ковру — в шляпе и в башмаках Холмс был примерно одного с нею роста. — Ежели бы ты только объяснил, что тебя тревожит, я смогла бы тебе помочь. Откройся мне, дорогой Уэнделл.
Холмс поерзал. И ничего не ответил.
— А не сочинял ли ты новых стихов? Я давно дожидаюсь почитать их на ночь, правда.
— В библиотеке довольно книг, — ответил Холмс. — И Мильтон, и Донн, и Ките,[82] полные собрания, для чего же дожидаться моих, дорогая Амелия?
Улыбаясь, она подалась вперед.
— Мне более по нраву живые поэты, нежели умершие, Уэнделл. — Она взяла его руки в свои. — Скажи, что тебя мучает. Прошу тебя.
— Простите, что помешала, мэм. — В дверь заглянула рыжеволосая служанка и объявила посетителя к доктору Холмсу. Тот неуверенно кивнул. Горничная исчезла, а после воротилась с гостем.
— Весь день не показывается из своей берлоги. Что ж, он в ваших руках, сэр! — всплеснув своими, Амелия закрыла за собою дверь кабинета.
— Профессор Лоуэлл.
— Доктор Холмс. — Джеймс Расселл Лоуэлл снял шляпу. — Я ненадолго. Просто хотел поблагодарить вас за всю ту помощь, что вы нам оказали. Простите меня, Холмс, за излишнюю горячность. И за то, что не помог вам подняться тогда с полу. И за все, что наговорил…
— Не нужно, не нужно. — Доктор сунул в огонь очередную пачку корректуры.
Лоуэлл смотрел, как Дантовы бумаги пляшут и сражаются с пламенем, рассыпая искры испепеленных стихов. Холмс отрешенно ждал, что от такого зрелища Лоуэлл вскрикнет, но тот молчал.
— Я знаю лишь одно, Уэнделл, — проговорил поэт, склоняя голову над погребальным костром. — «Комедия» дала мне все то немногое, чем я владею. Данте решился сотворить поэму целиком из собственной плоти; он первым поверил, что эпична жизнь не одной лишь героической личности, но и простого человека, любого человека; а также в то, что Небо не чуждо миру, но пронизывает его насквозь. Уэнделл, с тех пор, как мы взялись помогать Лонгфелло, мне всегда хотелось сказать вам одну вещь.
Холмс изогнул непослушные брови.
— Когда я лишь узнал вас, много лет назад — возможно, то был мой первый к вам визит, — я подумал, сколь сильно вы напоминаете мне Данте.
— Я? — переспросил Холмс с притворным смирением. — Я и Данте?
Но Лоуэлл был чересчур серьезен:
— Да, Уэнделл. Данте был образован во всех областях науки, какие только существовали в его время: он знал астрономию, философию, юриспруденцию, теологию и поэзию. Говорят, он прошел через медицинскую школу, и потому столь много размышлял над страданиями человеческого тела. Подобно вам, он все делал хорошо. Чересчур хорошо, ибо иным это не давало покоя.
— Я всегда полагал, что вытянул призовой билет в интеллектуальной лотерее жизни — долларов на пять, не менее. — Точно повинуясь тяжести Лоуэллова приказа, Холмс поворотился спиной к очагу и сложил листы с корректурой обратно в ящик. — Я могу быть ленив, Джейми, безразличен либо необязателен, но я ни в коей мере не отношусь к тем, кто… просто я искренне убежден, что мы не можем ничего предотвратить.
— Хлопок пробки резок и силен, более всего он будоражит воображение. — Лоуэлл рассмеялся с подавленной грустью. — Полагаю, на несколько благословенных часов мне удавалось забыть о своем профессорстве и ощутить, будто я занят чем-то настоящим. Увы, «поступай, как должно, и пусть разверзнутся небеса» — восхитительное правило, но лишь до той поры, пока небеса не поймают вас на слове. Я знаю цену сомнению, мой дорогой друг. Но ежели вы отрекаетесь от Данте, то и нам придется сделать то же.
— Когда б вы знали, сколь прочно останки Финеаса Дженнисона впечатались в мой внутренний взор… расщепленные, изломанные… Последствие сей ошибки…
— Может случиться новая беда, еще страшнее, Уэнделл. Вот чего нужно опасаться. — Торжественным шагом Лоуэлл направился к двери кабинета. — Что ж, я в общем-то хотел лишь извиниться, да и Филдс всяко настаивал. Воистину благая идея: из-за дурацкого характера потерять вдобавок ко всему настоящего друга. — Не дойдя до дверей, Лоуэлл обернулся. — А ведь я люблю ваши стихи. Знайте это, мой дорогой Холмс.
— Да? Ну, спасибо, хотя, пожалуй, они несколько вихляют. Мне свойственно рвать плоды познания, надкусывать поглубже с солнечной стороны, а после бросать свиньям. Я — маятник с весьма коротким периодом осцилляции. — Холмс встретился взглядом с большими широко раскрытыми глазами друга. — Как вы-то себя чувствуете, Лоуэлл?
Тот в ответ лишь слегка пожал плечами. Холмс не желал, чтобы его вопрос пропадал втуне.
— Я не говорю вам «держитесь», ибо человек идеи не станет поддаваться несчастию ни на день, ни на год.
— Все мы вертимся вокруг Господа, Уэнделл, кто по большой, кто по малой орбите; сперва на свет выходят одни, после другие. Иные точно всегда в тени. Вы один из тех немногих, ради кого я готов распахнуть свое сердце… Ладно. — Поэт хрипло прокашлялся и понизил голос. — Мне пора в замок Крейги на важный совет.
— Вот как? А что же арест Уилларда Бёрнди? — осторожно и с притворным равнодушием спросил Холмс, когда Лоуэлл был уже в дверях.
— Пока мы тут говорим, патрульный Рей умчался узнавать, в чем там дело. Думаете, фарс?
— Совершеннейшая чепуха, какие вопросы! — объявил Холмс. — А газеты, меж тем, твердят, что обвинитель потребует виселицы.
Лоуэлл затолкал под шелковый цилиндр непослушные кудри.
— Стало быть, необходимо спасать еще одного грешника. Когда на лестнице стихли шаги, Холмс еще долго сидел над Дантовым ящиком. Решившись закончить мучительный труд, он все так же бросал листы в огонь, однако не мог уклониться от Дантовых строк. Сперва он лишь просматривал их с безразличием наемного корректора, не вникая в детали и не поддаваясь чувствам. Затем стал читать быстро и жадно,