братьям, а равно и вам, отец мильвенских приходов. Не хотите ли хереса? Херес весьма способствует просветлению мышления. Нет? Как угодно.
Турчаковский залпом выпил стакан хереса.
— Теперь поговорим келейно и государственно, отец протоиерей, как за карточным столом. Ход мой! — объявил Турчаковский, садясь в кресло перед своим столом напротив Калужникова. — Не задумывались ли вы над тем, что наш обожаемый монарх, имея неограниченную власть над верноподданными, почел за благо обеспечить неприкосновенность личности графа Толстого? Почему? Не из боязни ли? А? Ни в коей мере. Мудрость руководила императором, благоразумное нежелание будить в народе смятение.
— Но граф отлучен от церкви, — вставил свое замечание протоиерей.
— От церкви, — поправил Турчаковский, — а не от империи.
«Не все ли равно», — хотел сказать Калужников, но управляющий предупредил его:
— В этом есть свои тонкости. И эти тонкости нужно понять священникам. Отец Никандр из Никольской церкви и отец Александр Троицкий да и остальные мильвенские попы провели в школах и училищах моего округа мягкое собеседование. Мягкое! А этот расстриженный просвирнин боров… как он повел себя?
— Да не расстрижен же он, Андрей Константинович! Странно же, право, слышать от вас такие слова, — упорствовал Калужников.
— Расстрижен. Низложен. Растоптан. И не Зашеиной, а тысячами верующих и безверных жителей Мильвы. Послушайте, что говорят в цехах, в благородном собрании, в церквах… Не защищать, а добить безмозглого кабана. На сало… На мыло. На благо веры, царя и отечества. Милейший и первосвященнейший… Не одну сталь приставлен я плавить здесь да клепать мосты и шаланды. К сожалению, мне приходится укреплять нравственность и религию, чем должны были заниматься вы и присные с вами… Неужели вы, образованный человек, не понимаете, — снова поднялся Турчаковский и принялся расхаживать по кабинету, — что эта до фанатизма религиозная Зашеина, до глубины души потрясенная богохульством этого ослейшего из ослов, может стать своего рода мильвенской Жанной Д'Арк и, вооружившись крестом, как мечом, над голо… вот так, — показал Турчаковский, подняв руку над головой, — повести за собой христолюбивую толпу, чтобы тем же именем бога, отца, сына и святого духа разметать логово еретика Мишки с Мертвой горы. А он — еретик… Этого не опровергнет и святейший Синод… И неизвестно, отче протопопе, кто примкнет к этой христолюбивой толпе и чем окончится столь бурное возмущение умов, начатое маленьким инцидентом в церковноприходской школе. Вы забыли о бунтах. Я не уверен, сколько и каких горшков может влететь в окна вашего дома, если вы возьмете на себя роль адвоката хулителя нравственности и осквернителя веры. Читайте и перечитывайте листовку… Вот эту строку… Вот эти слова: «Не дай, Господи, поднять гневную руку на прислужников и палачей…» Не самообольщайтесь силой своей проповеди и угрозой отлучения… Не забывайте, что треть рабочих Мильвенского завода умеют довольно бегло читать. И в эти дни чудовищно возрос интерес к чтению книг Толстого. Либеральная интеллигенция Мильвы раздала все толстовские произведения вашей пастве. Не удивляйтесь, Алексей Владимирович, если сегодня, с наступлением темноты, объединяемые «Союзом Михаила-архангела» предупредят возможные волнения рабочих и степенно выбьют стекла в доме кощунственно носящего имя вышеназванного архангела, а затем — при блистательном бездействии полиции — заставят вашего соученика по семинарии признать низложение его девствующей Зашеиной и поклясться не переступать порога кладбищенского храма. Бить не будут, но рясу прикажут снять и разойдутся с пением «Спаси, господи, люди твоя и благослови достояния твоя…».
— Откуда вам известно это, Андрей Константинович? — взмолился Калужников.
— Мне все известно, — сказал Турчаковский. — Я управляю, а не при сем присутствую. Мудрость управления состоит и в том, чтобы опережать возможные события, убавлять давление в котле и выпускать из него излишние пары. Лучше пожертвовать одним растленным дураком и оградить этим от возможных эксцессов мужей благоразумных и верных своему служению отечеству. Выпьете хересу, Алексей Владимирович?
— Пожалуй, — ответил совсем тихо и примирительно Калужников.
Пока Турчаковский разливал оставшееся в бутылке, у протоиерея возник новый вопрос:
— А что скажет на это губернатор?
Турчаковский небрежно заметил:
— Мой друг еще в первых классах корпуса был сметливым малым и подавал хорошие надежды, в которых я пока не разуверился. За ваше благоразумие, отец протоиерей, — сказал он, чокаясь с ним, и перевел разговор: Давненько мы с вами не сражались в преферанс, — а потом будто бы так, между прочим, спросил о достраивающейся часовне у плотинной проходной.
— Если бы рабочие завода, — сказал Калужников, — были бы усердны в завершении строения, как они усердны в ночных самоуправствах, то бы Михайловская часовня была освящена в Михайлов день, восьмого ноября…
— Михайловская… в Михайлов день? — переспросил Турчаковский, будто не понимая, что значат эти слова. — А почему она Михайловская и почему ее нужно открыть в Михайлов день? Кто ее так назвал?
Протоиерей разъяснил:
— Главного жертвователя купца Чуракова зовут Михаилом. Михаилом Максимовичем.
— И что же из этого?
— Как что, Андрей Константинович? За пожертвованные Михаилом Максимовичем деньги он хочет увековечить свое имя — Михаил.
— Уг-гу… Увековечить… За деньги… Не кажется ли вам, отче, что Михайловская часовня и самое имя Михаил не будут популярны в этом году? Не станет ли Михайловская часовня перекликаться вольно или невольно с кладбищенским Михаилом?..
— Что вы, Андрей Константинович. Он-то при чем тут?
— При чем, не при чем, однако же на каждый роток не накинешь… подрясник. Часовня, как и вера, нужна не одному богу, но и заводу. Не поискать ли другое, более известное и уважаемое в Мильве имя? Мало ли их в святцах и на языке у рабочих?
Протоиерей решил, что речь идет о покойном Зашеине.
— Оно конечно… Богу служи, а о людях думай. Часовня могла быть названа и Матвеевской… Именем евангелиста Матвея. Памятное и уважаемое в заводе имя…
— Вот видите, — сказал Турчаковский, испытующе глядя своими пронизывающими темными глазками в большие, начинающие светлеть от старости глаза Калужникова. — Херес — отличное отрезвляющее вино. Велю прислать вам полдюжины бутылок. Допивайте, отец протоиерей, не оставляйте в стакане зла. И я допью, чтобы начать новую.
— Куда же, зачем же, Андрей Константинович, — учтиво противясь, сказал Калужников.
— Превосходное имя — Матвей… Матвеевская часовня. Часовня, связанная с почтеннейшим корпусным мастером, рабочим Зашеиным. Какой козырной удар по листовкам… И какая могла бы получиться глубокая проповедь, в которой слегка, без педалирования, проповедник вспомнит человека, носившего имя евангелиста. Однако же, отче, не много ли мужских имен даем мы храмам и часовням?.. На Гольянихе церковь… Никольская… замильвенская — Петра и Павла, на кладбище — Ильинская… Опять святой мужского пола…
— Зато на Рыдае — Благовещенский храм…
— Это верно, отец протоиерей, но, насколько я понимаю, главным героем в благовещении был благовестник Гавриил. Не так ли?.. Часовню, мне кажется, неплохо бы назвать именем святой женщины… девственницы…
— Екатерининской? — спросил протоиерей, поняв, куда клонит речь Турчаковский.
А тот будто сделав открытие:
— Екатерининской… именем преподобной Екатерины…
— Не преподобной, а великомученицы. Не темните, Андрей Константинович…
— Позвольте, отец протоиерей, это вы, а не я назвал первым это звучнейшее из имен…