Клянусь, мне не раз казалось, что жить больше незачем. И неизвестно, на что нужно больше мужества — наложить на себя руки после такого сокрушительного поражения или продолжать жить и даже в положенный срок выйти на работу и булькать в общем котле повального энтузиазма и творческого кипения.
А в тот день Наталья впервые влепила мне пощечину и заперлась в спальне. К вечеру мы помирились. Я жаловался на судьбу, плакал от бессилия и жалости к себе. Потом была ночь. Бурная и страстная с моей стороны… Наталья была не холодна, нет, она была добра ко мне в ту ночь.
Через три дня она уехала в Москву, а я остался, чтобы сделать последнюю отчаянную, истерическую попытку. Я слышал, что в экстремальных ситуациях сценарии пишутся и за неделю.
За эту неделю я настучал на машинке тридцать пять страниц. Писал в каком-то трансе, без оглядки, не просматривая даже предыдущие сцены. Потом, в последний день, вынул из машинки тридцать пятую страницу, подложил вниз под готовые, прочитал все от строчки до строчки, покраснел и медленно, с мазохистским наслаждением, листок за листком, сжег все в камине. Постоянно при этом крутилось в мозгах издевательское сравнение с Гоголем, и я шизофренически хихикал.
Больше всего меня бесила ее тактичность и чуткость. Она ни разу не заговорила про сценарий. Я дождался возвращения хозяина, сдал ему дачу с рук на руки в целости и сохранности, за исключением той самой разбитой хрустальной вазы. Слава Богу, Гена не мелочный человек. Он только поинтересовался, не об мою ли голову она была разбита. И на этом все мои дальнейшие объяснения решительно пресек.
Я, естественно, пытался выяснить у него, сколько она стоит, но он и слушать не захотел. Такие друзья — как глоток свежей воды в пустыне… Да, я сентиментален! Но есть и пострашнее грех — неблагодарность.
Когда я перебрался в Москву, Наталья встретила меня как солдата побежденной армии, потерявшего на поле сражения руку. Она ни о чем не спросила. Все и так было написано крупными буквами на моей кислой роже. Естественно, я прямо с порога объявил о торжественном сожжении рукописи… И сподличал, сказав «рукопись». Понимай, как знаешь. Вроде и не соврал, что сжег целый сценарий, но и не признался, что меня хватило лишь на половину.
Наталья в это время накрывала на стол. Она и бровью не повела. Раскладывая вилки и ножи, она произнесла таким тоном, будто уговаривала малыша:
— Ну ничего, в следующий раз получится. Не расстраивайся.
— Что ты говоришь? — взревел я. — Как я могу не расстраиваться! Ведь все полетело к черту! Рухнули все надежды! В какой другой раз? Когда он будет, этот другой раз? Завтра я выхожу на работу, в эту мясорубку.
— Чего же ты от меня хочешь?
Я не нашелся, что ей ответить. Действительно, что я хотел? Утешения? Но ведь она утешала. Не так? Значит, по-другому не могла. Я извинился, и больше мы на эту тему в тот день не заговаривали. Но каждый раз я чувствовал, как она с прилежностью примерной ученицы обходит эту опасную тему.
В доме повешенного не говорят о веревке — согласен! Но ведь это в доме повешенного, черт меня раздери! Я-то еще живой! Со мной-то еще не покончено! Я еще напишу и свой сценарий, и роман, и сборник рассказов, плотных и тяжелых, как пули, и каждый в десятку, в яблочко… Но когда я пытался ей это объяснить, она уклонялась от разговора. Я просто физически это ощущал. Я вдруг увидел, что вся квартира будто увешена веревками с петлями, из которых вынули по покойнику, и Наталья, куда бы ни ступила, постоянно уклоняется от болтавшихся веревок и брезгливо передергивает плечами. Мне это надоело, и однажды вечером я усадил ее в глубокое кресло под большим мохнатым торшером, придвинул другое, сел напротив, колени в колени, так, чтоб она не смогла выскользнуть, и спросил прямо, что она обо всем этом думает.
— Дурачок, — мягко ответила она и, дотянувшись до меня рукой, взлохматила мне волосы.
Когда мне лохматят волосы, у меня начинает болеть кожа на голове. Я дернулся, но сдержался. Мне необходимо было получить прямой ответ на прямо поставленный вопрос. Наташа, видимо, почувствовала, что в этот раз ей не удастся уклониться. Она долгим взглядом окинула меня всего, ласково улыбнулась и сказала:
— Глупый, я люблю тебя. Я люблю тебя таким, каков ты есть, со всеми твоими слабостями, привычками, капризами… Ты мой муж, и я не откажусь от тебя после любой неудачи. Да и в чем ты видишь неудачу? Не получился сценарий — не велика беда. Ты же здоров! На работе тебя уважают. Жилье у нас на время есть, а там что-нибудь придумаем. Главное, что мы вместе. Для меня не имеет значения, кто ты — писатель, сценарист, журналист…
— Мясник, — продолжил я за нее, — жестянщик, таксист… Ты меня любого будешь любить, не правда ли?
— Не понимаю, чего ты добиваешься? — сказала Наталья, встала, отодвинула коленями мое кресло и вышла.
— Ну хорошо! — прокричал я ей в спину. — С завтрашнего дня я иду в таксисты. Это сразу решит все наши проблемы. Денег кучу буду зарабатывать. И на кооператив, и на все хватит. Правда, от меня бензином будет слегка попахивать, но ничего, ты же меня любишь всякого…
— Не смешно, — сказала Наташа. — Между прочим, твой любимый Геннадий Николаевич целыми днями из машины не вылезает, но что-то я не помню, чтоб от него бензином пахло. А что касается денег, то они нам действительно не помешали бы. С твоей зарплатой мы на кооператив все равно не соберем, даже если будем питаться одним хлебом. Я бы и сама пошла работать по лимиту хоть дворником или уборщицей, но меня не примут, милый, у меня высшее образование. Так что я бы на твоем месте не иронизировала на эту тему…
— А я и не думаю! Завтра же иду в таксопарк!
Когда я рассказал все это Генычу, он долго смеялся.
— Ну и что же она тебе на это сказала?
— Она спросила, сколько мне придется учиться, чтобы получить водительские права…
Генка расхохотался еще сильнее.
— Вот это хватка! У тебя прекрасная жена, держись за нее, с такой не пропадешь!
— Ты что это, серьезно?
— Вполне. А что тебя в ней не устраивает?
— Не знаю… Это так трудно выразить… Понимаешь, мне нужно было от нее сочувствие… Но не просто сочувствие, а сочувствие с пониманием, когда тебя не жалеют, как раздавленную лягушку, когда к тебе относятся, как к солдату, пусть и проигравшему важное сражение, но не проигравшему всю войну. В общем, все это трудно объяснить…
— Отчего же, я понял. Тебе мало того, что тебя просто любят, тебе хотелось бы, чтоб тебя любили за то, за что ты сам себя пытаешься любить. Но ведь ты можешь и обманываться на свой счет. Со стороны порой виднее…
— С ее стороны?
— И с ее тоже.
— Ах, тоже!.. И ты считаешь, что писателя из меня не получится?
— Я этого не сказал. Но я предпочитаю «борщ отдельно, а мухи отдельно».
— Что в данном случае борщ, а что мухи?
— Видишь ли, дорогой мой, ты отождествляешь две редко совместимые вещи — служение чистому искусству и успех, с вытекающим из него материальным благополучием. Насколько я понимаю, ты еще не достиг совершенства?
— Нет.
— Стало быть, тебе еще предстоит, обдирая ногти, карабкаться к лучезарным вершинам мастерства. Это была твоя первая попытка написать художественный сценарий?
— Предположим.
— Значит, это была в какой-то степени ученическая работа?
— Допустим.
— Тогда смотри, что получается. Ты взялся за дело всей жизни, а результатов, положительных результатов, хочешь уже сейчас, на первых же шагах. Зачем? Если победа так легка, разве может быть это