l:href='#n71'>71. Но если Золя идеализирует эти страхи, то вслед за тем он объявляет созданный идеал высшим благом: поскольку единобрачие дает покой, Золя видит в нем «условие, необходимое великим творцам современности для продуктивной работы, для регулярного и основательного труда». Возможно, любовь Золя и Габриэль не так сильна, как позволяет предполагать прочность их связи, возможно, они дают друг другу «не столько любви, сколько успокоения», возможно, у них имеются какие-то тягостные для обоих воспоминания; и они замалчивают то, что могло бы развести, разлучить их? А может быть, взгляды их на цель жизни настолько совпадают, что это скрепляет их союз лучше всякого брачного договора, как знать? Габриэль жаждет успеха не меньше, чем Золя. Холодная, суровая, честолюбивая, она поддержит его в любой борьбе, и в этом он может не сомневаться. Эта бывшая простолюдинка хочет забыть свое прошлое. Габриэль никогда не говорит о нем. Она порвала связь с близкими, даже с отцом, который жив и поныне. Теперь она только подруга писателя, идущего навстречу известности, а возможно и славе, навстречу достатку, а возможно и богатству, подруга внимательная, рожденная для той роли, какую она веяла на себя. Она считает своим долгом свить «уютное гнездышко», уединенное, как монастырская келья, где бы друг ее мог, оставаясь в стороне от повседневных забот, вдали от шумной суеты, посвятить свою жизнь – раз уж он предпочитает писать, нежели жить, – свою энергию и всю свою мужскую силу мукам творчества. Теперь Габриэль занимается устройством четвергов, теперь она печется об их успехах. Богемный стиль Сезанна ей не больше, а даже меньше по душе, чем Золя. Сезанну она предпочитает хотя бы того же любезного, обворожительного Гийеме.
Наперекор всеобщему неодобрению Сезанн продолжает быть таким, каков он есть. В этом году Салон приобретает особое значение. Ведь одновременно с Салоном в Париже состоится Всемирная выставка, которая, объединив свыше сорока тысяч участников, вызовет, как предвидят, большое скопление народа. Не станет ли жюри под влиянием опубликованных в прошлом году статей Золя до какой-то степени снисходительней? Вопрос, который задают себе все молодые художники, – очевидно, все, кроме Сезанна.
Усугубляя вызов прошлых лет, он специально для показа на жюри выбирает два самых непригодных для этого полотна: одно из них, «Полдень в Неаполе», или «Грог», написано им еще четыре года назад. Но Сезанн не довольствуется этим. Стремясь подчеркнуть свою непримиримость, он, дождавшись последнего дня приема работ, буквально в последнюю минуту погружает свои полотна на тачку и с помощью друзей везет ее к Дворцу промышленности. Прибыв туда, он медленно сгружает работы и торжественно, под крики и смех, проносит сквозь толпу отвергнутых, сгрудившихся у дверей.
Повлияла ли на решение жюри демонстрация Сезанна, вызвавшая в общем незначительный шум? Нет, вряд ли. Что такое Сезанн? Какой-то злобствующий субъект. Во всяком случае, на сей раз вопреки надеждам друзей Сезанна жюри – Добиньи в нем не участвует – проявляет небывалую доселе суровость.
Кампания Золя не только не смягчила жюри, а, напротив, еще больше ожесточила его. Само собой разумеется, что сезанновские полотна отвергли. Но отклонили и полотна Писсарро, и Ренуара, и Сислея, и Базиля, и Гийеме. Не приняли даже мастерскую картину Моне «Женщины в саду», целиком написанную на пленере. Сезанн взбешен: как посмело жюри не принять полотно Моне! Но взбешены все. Такая зависимость от «прихотей заправил»72 приводит в исступление всю группу молодых художников.
Ни на что не надеясь, лишь для очистки совести, подписывают они петицию, требующую восстановления Салона отверженных. А почему бы им самим, на свои средства, не создать выставку – да, да, свою собственную выставку? Кое-кто из художников старшего поколения – Курбе, Добиньи, Коро - одобряет их план и даже обещает в знак поддержки прислать на эту выставку свои полотна. Однако за отсутствием денег замысел этот не был осуществлен.
И вот неудача, снова постигшая Сезанна, привела к тому, что он совершенно неожиданно для себя стал предметом насмешек двух корреспондентов из «Л'Эроп» и «Фигаро». Если Сезанн будет и впредь так чудить, то он вскоре получит своеобразную известность, – так сказать, известность наизнанку. Золя вспыхивает. Золя, который в своем сборнике «Мой Салон» ни слова не говорит о Сезанне, Золя, которого сезанновские полотна приводят в замешательство, этот Золя летит на помощь оскорбленному и, конечно, с тем большей готовностью, что в этом году ему пришлось «отказаться от мысли сделать обзор Салона». 12 апреля «Фигаро» знакомит читателя с его точкой зрения.
«Речь идет, – пишет Золя,
В фельетоне, который вы настрочили в «Л'Эроп», говорится о том, что г-н Сезанн, который в Салоне отверженных 1863 года якобы выставил «две скрещенные свиные ножки», в этом году «вновь представил подобного рода полотно, озаглавленное „Грог“, и вновь был отвергнут.
Признаюсь, мне не легко было узнать под той личиной, какую вы на него надели, одного из своих товарищей по коллежу, г-на Поля Сезанна, в чьем творческом багаже никогда не было ни единой свиной ножки, по крайней мере до сего времени. Я делаю эту оговорку, хотя не понимаю, почему нельзя писать свиные ножки, как пишут дыни или морковь.
Действительно, в этом году в числе многих прекрасных полотен были отклонены и два полотна г-на Сезанна: «Грог» и «Опьянение». Г-ну Арнольду Мортье было угодно подвергнуть картины насмешкам и описать их с такой силой воображения, которая делает ему большую честь. Я отлично знаю – все это не больше, чем милая шутка, все это не стоит принимать близко к сердцу. Но что поделаешь? Мне всегда был непонятен такой странный образ действий, при котором критики, не колеблясь, осуждают и глумятся над тем, чего сами и в глаза не видели. Я считаю своим долгом сказать, что описания, данные г-ном Арнольдом Мортье, по меньшей мере неточны».
С приходом в дом Золя прекрасной Габриэли на плечи писателя ложится еще большее бремя. Покинув улицу Вожирар, он переезжает в Батиньоль, в квартал Мане. Вопреки своей прекрасной позе борца он порою, так же как и Сезанн, падает духом. «Вы не поверите, – не сдержавшись, признается он однажды Нума Косту, – на какие неожиданности натыкаешься в этом трудном изнурительном ремесле, каким я занимаюсь». Редкий из четвергов проходит без жалоб с его стороны на тяжелые времена: «Ничего не идет»73. Тиражи приносят ему весьма незначительные суммы: «Исповедь Клода» была напечатана всего лишь в полутора тысячах экземпляров. Чтобы прожить, ему приходится шире сотрудничать в газетах, заниматься литературной поденщиной. Не прекращая писать новый роман «Брак по любви», он катает по два су за строчку для провинциального листка «Ле Мессаже де Прованс» приключенческий роман с продолжением «Марсельские тайны». Катает не без скуки и отвращения. Но зато ему по крайней мере удается свести концы с концами. К тому же он надеется в сотрудничестве с Мариусом Ру переделать «Тайны» для театра. Валабрег упрекает Золя: писать такие романы – значит торговать своим талантом. На что Золя отвечает: «Мне в настоящее время необходимы две вещи – печататься и зарабатывать деньги. В отношении „Марсельских тайн“, так и быть, сдаюсь. В остальном же я знаю, что делаю». В то же время Валабрег не преминул похвалить Золя за то, что своим энергичным заступничеством он очень помог Сезанну. «Поль – не знающее жизни дитя, чьим хранителем и наставником вы являетесь, – пишет он Золя. – Вы оберегаете его, шагая бок о бок с вами, он уверен в своей безопасности... Его удел создавать картины, а ваш – устраивать его жизнь!»
Не потому ли, что это действительно так, и, даже по мнению самого Сезанна, художник время от времени ходит работать к своему другу в Батиньоль? В частности, он пишет там большую картину «Похищение» – смуглый мужчина держит в объятиях бледную, лишившуюся чувств женщину. Это исполненное хищной чувственности полотно Сезанн дарит Золя. Он проставил под ним подпись и дату – явное свидетельство того, что оно ему самому до какой-то степени нравится. Достаточно взглянуть на эту картину, чтобы убедиться в том, что Сезанн еще далеко не свободен от романтизма. «Поль много работает, – пишет Золя Валабрегу, – он мечтает об огромных полотнах». Алчным взглядом окидывает Сезанн стены церквей, вокзалов, рынков, голые стены, которые он жаждет покрыть исполинскими фресками. «Что можно тут сделать! Покорить толпу, открыть новую эру, создать искусство!» Но живопись, проклятая живопись, «ради которой я готов убить мать и отца, не дается мне в руки». Живопись приводит его в смятение: восторг, разочарование, гневные вспышки поочередно овладевают им перед полотном, которое получается не так, как он хочет. Проклятия, сломанные кисти, искромсанные полотна – и так что ни день. Он пишет как одержимый; бешеный, сварливый, злой, он изводит себя работой, а натурщиков нескончаемым позированием и своей требовательностью, «он отпускает их только тогда, когда,