что они будут стоять сомкнутыми рядами, готовые разжечь восторг посетителей и прославить изысканный вкус и художественное чутье автора „Накипи“.
Но эти люди исключительно хитры. Они заранее предвидели, в каком смешном свете предстанут эти евреи и еврействующие, эти вольнодумцы до мозга костей, на фоне триптиха «Страсти господни», рядом с деревянными статуями святых мучеников и мучениц, превращающих всю коллекцию в удивительный набор религиозно-католического старья, когда-либо заполнявшего чей-нибудь дом.
Могло показаться, что находишься у торговцев «божественным» около площади Сен-Сюльпис.
Современные картины, которые он (Золя) смешал в одну кучу с антикварным старьем, вызывали в толпе неподдельное веселье. Здесь был десяток произведений, пейзажей или портретов, подписанных одним ультраимпрессионистом, неким Сезанном, который развеселил бы самого Бриссона213.
Люди корежились от смеха перед головой темноволосого бородатого мужчины, чьи щеки, выбитые шпателем, казалось, покрыты экземой. Остальные работы этого художника можно считать прямым вызовом Коро, Теодору Руссо, Гоббеме214 и Рейсдалю.
Писсарро, Клода Моне и других художников, наиболее эксцентричных пленеристов и пуантелистов – тех, кого прозвали «художниками-конфетти», – пожалуй, сочтешь академиками, почти членами Академии художеств рядом с этим Сезанном, творения которого так тщательно собирал Золя.
Даже сами эксперты – уполномоченные по продаже – были смущены и, составляя каталог этих чудовищных картин, каждое полотно снабдили невразумительной пометкой: «Работы ранней юности».
Если Сезанн находился в младенческом возрасте, когда создавал эту мазню, то тут мы ничего сказать не можем Но что думать в таком случае об идейном вожде школы, владельце замка в Медане, который претендовал на такой титул, защищая и насаждая в изобразительном искусстве подобного рода нелепицы. Золя печатал статьи о Салонах, приписывая себе заслугу руководства французским искусством.
Несчастный, вероятно, никогда не видел вблизи картин Рембрандта, Веласкеса, Рубенса или Гойи? Если прав Сезанн, то все эти великие мастера кисти заблуждались. Ватто, Буше, Фрагонара больше не существует, и, как высшее проявление любви к искусству, которое дорого Золя, остается лишь одно – сжечь Лувр.
Мы часто говорим, что дрейфусары существовали намного раньше, чем дело Дрейфуса. Все болезненные умы, все ущербные души, искалеченные и неполноценные, давно созрели для прихода Мессии предательства. Когда видишь природу такой, какой ее описывает Золя и эти вульгарные художники, нечего удивляться, что честь и патриотизм предстают в образе офицера, вручающего врагу план защиты родины.
Любовь к физическому и моральному уродству – такая же страсть, как любая другая».
Эта глумливая статья вызвала радость в Эксе. Радость неистовую, злорадную, зверскую. Наконец, наконец-то восторжествовала правда! В течение одной ночи в маленьком городке распространили 300 номеров «Л'Энтрансижан», «подсунув их под двери всех, кто в той или иной степени симпатизировал Сезанну»215
Сезанн затравлен, он едва решается выходить из дому, все ему опротивело. Разве его дружба с Золя не была отравлена горечью еще при жизни писателя, разве недостаточно измучила Сезанна? Теперь, когда Золя уже нет, эту дружбу – о насмешка судьбы! – обращают против него же, приписывая ей то, чего в ней никогда не было. Что говорить, жизнь – отвратительная клоунада!
Запершись в мастерской среди своих истоптанных в гневе полотен, старик с улицы Булегон опять берется за кисть. «Работать!»
Всю свою жизнь Сезанн неизменно возвращается к кисти.
Taken: , 1
V. Последние годы жизни
Я одиноким был в могуществе своем
Дай, боже, мне уснуть последним, смертным сном.
Февральским утром 1904 года Сезанн спускался с лестницы, собираясь отправиться в свою мастерскую на Дороге Лов, как неожиданно внизу наткнулся на совсем еще молодого человека с густой шевелюрой, бородой и усами. «Скажите, не вы ли господин Сезанн?» – спросил пришелец. Широким жестом Сезанн снял шляпу. «Да, я! Что вам угодно?»
Утренний гость оказался Эмилем Бернаром. Немало времени прошло с тех пор, как он, посещая лавку папаши Танги, увлекся работами Сезанна. Бернар долго путешествовал и сейчас возвращается из Египта, где провел одиннадцать лет. Сойдя в Марселе с женой и двумя детьми с парохода, Бернар решил осуществить давнишнюю мечту: повидать Сезанна, своего «старого учителя». Художник принял его так радушно, что Бернары остались на месяц в Эксе.
Сезанн всегда рад, когда находится кто-то, с кем можно «отвести» душу. И с Бернаром у него в течение месяца установились дружеские отношения. Художник предложил в распоряжение гостя, тоже художника, первый этаж мастерской на Дороге Лов, где тот мог работать без помех. Бернар хотел знать о Сезанне «все досконально» и почти не отходил от него в надежде что-то получить от «человека, который так много умеет». Оба художника часто встречаются.
Несмотря на диабет, медленно разрушающий здоровье, – «глаза у него красные и воспаленные, лицо одутловатое, нос слегка сизый», – Сезанн ни на минуту не прекращает работы. «Я каждый день делаю успехи, – говорит он Бернару, – а это самое главное». Постоянно возвращаясь к «Купальщицам», Сезанн одновременно пишет пейзажи в Черном замке и натюрморты в своей мастерской. Пишет увлеченно, упорно, стремясь достигнуть желаемого совершенства. На глазах у изумленного Бернара один из натюрмортов – три черепа – почти ежедневно меняет свой цвет и форму.
Даже «Купальщицы» все время подвергаются «заметной переделке». Работая в первом этаже, Бернар все время слышит, как Сезанн у себя на втором ходит и ходит по мастерской, часто спускается в сад, где подолгу сидит с озабоченным лицом и о чем-то думает. Затем торопливо подымается к себе. Увидев написанный Бернаром натюрморт, Сезанн, которому картина не совсем по вкусу, хочет ее подправить, но при взгляде на палитру Бернара взрывается: «Где у вас неаполитанская желтая? Где персиковая черная? Где ваша жженая сиена? Кобальт? Лак коричневый? Без этих красок писать невозможно». И под взмахами кисти взбешенного Сезанна мольберт закачался, еще немного, и полотно упало бы на землю.
Столь бурно проявляемые чувства стихают лишь в короткие минуты отдыха. И тогда Сезанн – о чудо! – добродушен и даже весел. Приходя на обед к Бернарам, снявшим небольшую квартиру на Театральной улице, Сезанн играет с двумя детьми Бернаров, сажает их к себе на колени, при этом называет себя «Отец Горио». Но мысли о живописи редко полностью покидают художника. Как только эти мысли начинают одолевать его – тсс!.. – детей отправляют спать.
нер – эта чертовка сумела целиком отдаться живописи», – взбираясь на скалу, говорит Сезанн. А если прекращает разговор об искусстве, то цитирует любимых поэтов. Возвращаясь с прогулки в Черный замок, он вслух читает по памяти «Падаль» Бодлера.
Страстность, беспокойство, порыв – в этом весь Сезанн. Воодушевление, восторженность чередуются с раздражительностью, с гневным вскриком. Думая о Писсарро, недавно скончавшемся в возрасте 75 лет, он с грустью и благодарностью вспоминает дни, проведенные в Овере-сюр-Уаз, где «скромный и великий Писсарро» преподал ему законы импрессионизма. «Он был для меня отцом, добрым ангелом», – печально восклицает Сезанн. Через минуту в нем зло и саркастично прорывается его ненависть к прогрессу. Он грозит тростью путевым обходчикам, инженерам, этим маньякам прямой линии, которые, по мнению Сезанна, уродуют все. Увы! Физическая слабость часто напоминает художнику о терзающей его болезни.
к себе наверх, хлопнув дверью с такой силой, что весь дом содрогнулся.