ли вы теперь, отчего эксперимент доктора Салимбени обнаруживал свою притягательную силу главным образом на актёрах, скульпторах и живописцах? Все они ждали от опьянения яркости образов, новых импульсов для своего художественного творчества. Они видели только приманку и не подозревали об опасности, которой шли навстречу.
Он встал и в неожиданном приступе ярости ударил кулаком по страницам фолианта.
— Адская западня! Понимаете? Центры фантазии суть в то же время центры страха. Вот в чем суть! Страх и фантазия неразрывно связаны между собою. Великие фантасты были всегда людьми, одержимыми страхом. Вспомните о Гофмане, Микеланджело, Адском Брейгеле,
Эдгаре По…
— Это не был страх, — сказал я и задрожал от воспоминания. — Страх я знаю, испытывал его не раз. Страх — это нечто преодолимое. Это был не страх, не ужас, а нечто в тысячу раз большее — чувство, для которого не существует слов.
— Вы знаете страх? — спросил доктор Горский. — Вам угодно утверждать, что вы знаете страх, барон? Быть может, с сегодняшнего дня. Но то, что вы раньше переживали в виде страха, было только слабым отблеском чувства, погасшего в вас несколько тысячелетий тому назад. Подлинный страх, настоящий страх, тот страх, который находил на первобытного человека, когда он из света своего очага переходил в полный мрак, когда из туч сыпались неистовые молнии, когда над болотами поднимался рёв ихтиозавра, первобытный страх одинокой твари, — никому он неизвестен из живых людей, никто из нас не был бы в силах перенести его. Но клеточка, способная породить его в нас, не умерла, она живёт, давным-давно усыплённая, не шевелится, не даёт себя чувствовать — мы носим спящего убийцу в своём мозгу.
— А ужасающий свет? Невообразимая краска?
— Быть может, и для этого весьма своеобразного явления можно найти физиологическое объяснение. Ему я должен был бы, впрочем, предпослать несколько слов о строении человеческого глаза: носительницей светоощущения является сетчатка, правильнее говоря — система нервных волокон, кончающихся в сетчатке и возбуждаемых основными цветами, то есть лучами совершенно определённой длины волны… Почему бы не допустить, что ядовитые пары, которые вы вдохнули, произвели такое временное изменение в вашей сетчатке, что она стала реагировать и на другие лучи, большей или меньшей длины волны? Быть может, загадочным пурпуром трубного гласа был тот незримый для нас, лежащий вне солнечного спектра цвет, который физики называют инфракрасными лучами.
— Что вы сказали? — воскликнул Феликс — Вы говорите о тёмных тепловых лучах и утверждаете, что он их видел, воспринял глазом как цвет?
— Это возможно, — сказал доктор Горский. — Разные могут быть гипотезы на этот счёт, но есть ли смысл их строить, если мы никогда не сможем их проверить?
Он встал и открыл окно. В комнату донёсся запах сырой земли и опавших листьев. Маленькие бабочки вынырнули из тьмы и стали порхать вокруг света лампы.
— И вы думаете, — спросил я, — что тогда, в тот вечер, пока вы сидели здесь, в комнате, у Ойгена Бишофа были в павильоне те же галлюцинации?
Доктор Горский повернулся и отошёл от окна.
— Нет, не те же, — сказал он. — Страшные картины, явившиеся вам, порождены вашим подсознанием. Проказа. Вы были несколько раз на Востоке, путешествовали по Восточной Азии. Не возникало ли у вас когда-нибудь лёгкого опасения заразиться этой ужасной болезнью Востока? Вспомните-ка, барон!.. Ойген Бишоф, тот много лет боялся одного: как бы не потерять Дины, не потерять её из-за вас. И в тот роковой час жестокая галлюцинация показала ему Дину в ваших объятиях. Что случилось тогда? Выстрел, первый выстрел, угодивший в вас, барон. Потом его, очевидно, охватил ужас перед совершившимся, и он обратил оружие против себя самого. Когда вы вошли в комнату — помните, какое выражение появилось у него на лице? Он увидел вас живого. Он пустил вам пулю в сердце, а вы стояли перед ним. С чувством беспредельного изумления перешёл Ойген Бишоф в мир иной.
— А Сольгруб? — спросил Феликс.
— Сольгруб? Он был офицером русской армии, участвовал в Маньчжурском походе. Что знаем мы друг про друга? Каждый из нас в самом себе носит свой Страшный суд. Быть может, — как знать? — в его последние минуты против него восстали убитые в тех боях.
Он подошёл к столу и стёр пыль с переплёта старой книги.
— Вот оно лежит, чудовище, — сказал он. — Больше оно не будет сеять зла. Миновало его время. Через сколько рук прошло оно на своём пути сквозь века! Вы хотите оставить его у себя, Феликс? Если не хотите, то у меня дома немало полуистлевшего учёного хлама, мне приятен запах выцветшего пергамента… Исписанные страницы принадлежат вам, барон. Приобщите их к документам вашей жизни. Сохраните их как воспоминание о том часе, когда вы предстали мне в таком виде, в каком не приведи меня Бог видеть никого.
Когда я вышел из виллы, Дина стояла у садовой калитки. Мне нужно было пройти мимо неё, другого пути не было. Глубокая, жгучая боль поднялась во мне, я подумал о том, что было и чего быть уже не могло. Тени стояли между нами. На мгновение рука её задержалась в моей, и затем она скрылась в темноте. Я поклонился. Мы молча расстались.
ПОСЛЕСЛОВИЕ ИЗДАТЕЛЯ
Барон Готфрид Адальберт фон Пош Клеттенфельд в начале мировой войны отправился добровольцем на фронт и спустя несколько месяцев пал в битве при Лиманове. В кармане седла его лошади оказалась рукопись, в которой он на свой лад излагает события осени 1909 года.
В долгие декабрьские вечера 1914 года этот роман — иначе, право же, трудно назвать литературное наследие барона фон Поша — ходил по рукам среди офицеров шестого драгунского полка. Я получил его, без всяких комментариев, в конце того же месяца от своего эскадронного командира. Причины, заставившие барона фон Поша за пять лет до возникновения войны оставить военную службу, были большинству из нас известны. Самоубийство артиста придворных театров Бишофа произвело в своё время много шума даже за пределами столицы, и я хорошо помнил, какую роль сыграл в этом деле барон фон Пош.
Я ожидал поэтому, когда начал просматривать рукопись, попытки реабилитироваться. Первая часть рассказа с чисто внешней стороны действительно передаёт события в том виде, в каком они происходили. Тем сильнее было моё удивление, когда мне пришлось убедиться, что, начиная с определённого места, этот рассказ теряет с действительностью всякую связь. В этом месте (оно находится в девятой главе книги и странным образом гласит: «Во мне и вокруг меня все стало иным, я снова принадлежал действительности») изложение круто сворачивает в область фантастики. Нужно ли ещё объяснять читателю, что барон фон Пош в самом деле подтолкнул на самоубийство актёра Бишофа, что, будучи привлечён к ответственности родственниками покойного и прижат к стене, он злоупотребил честным словом? Таковы факты. Все прочее: вмешательство инженера, погоня за «чудовищем», таинственное снадобье, галлюцинации — все это фантастический вымысел. В действительности дело это кончилось в суде чести осуждением барона фон Поша.
Какую цель преследовал барон фон Пош своим рассказом? Не надеялся ли добиться пересмотра дела в суде чести? Это представляется мне маловероятным. Не все его духовные качества были развиты равномерно, но в умении отличать достижимое от невозможного отказать ему никак нельзя. Однако если его заметки не предназначались для печати, к чему был весь этот большой труд, занявший, быть может, несколько лет его жизни?
Сведущие криминалисты знают ответ на такой вопрос. Они ссылаются на «игру с уликами», на наблюдаемое у многих осуждённых стремление мучить себя насильственным переиначиванием улик, послуживших к осуждению, неустанно доказывать самим себе, что они могли бы быть невиновны, если бы против них не была судьба.
Возмущение против совершившегося и непреложного! Но не было ли это искони, если взглянуть на вещи с более высокой точки зрения, происхождением всякого искусства? Разве не из пережитого позора, унижения, попранной гордости — разве не ех profundis[10] возникало каждое вечное творение?
В великих симфониях звуков, красок и мыслей я вижу отблески пурпура трубного гласа, смутно прозреваю в них великую галлюцинацию, на короткий миг вознёсшую Мастера над хаосом его вины и мук.