немногим больше двух. Я переживал, что не стал сержантом. Пашка отнесся к этому равнодушно:
— В рядовых оно спокойнее, чем командиром впереди бежать.
Учебный полк подняли по тревоге числа 10–11 октября. Вереница полуторок и «ЗИС-5» за несколько рейсов перебросила пять маршевых рот, человек по двести, к эшелону, стоявшему под парами за станцией. Собралось много провожающих. Шум, гам. Женщины плачут, а кто-то, наоборот, смеется. Наяривает бодрые мелодии гармошка. Разливают с оглядкой на командиров самогон и быстро выпивают. Впрочем, прощаться никто не мешает. Знают, что многие расстаются навсегда. Стаканчик крепкого самогона и кусок домашнего ржаного хлеба с салом достаются и мне. Пил я очень редко, и самогон сразу ударил в голову. Стало хорошо.
Искал своих, но, видя, как плачут женщины, даже обрадовался, что никого из них нет. Далеко от нашего села до Палласовки, да и не хотелось, чтобы мать душу травила — третий из семьи на фронт уходит. Пока толкались, рассмотрел получше эшелон. На открытых платформах стояли закутанные в брезент несколько пушек. На крышах вагонов разглядел счетверенную установку «максимов» и штуки три спаренных «Дегтяревых» без прикладов, с рукоятками и сетчатым прицелом. Одна из спаренных установок торчала над крышей соседнего вагона, и я позавидовал двум парням моего возраста, глядевших и поплевывающих на нас свысока. Я задал им какой-то вопрос, но ответа не получил и, тоже сплюнув, полез в отведенную нам теплушку. Ту самую, знаменитую: «сорок человек, восемь лошадей».
Лейтенант Шакурин жал нам всем руки:
— Ни пуха, ни пера, ребята!
— До свидания, товарищ лейтенант!
A утром мы увидели первую весточку войны. Тот самый разбитый и сожженный эшелон, о котором говорилось вначале. Война обрушивает на человека сразу столько всего, что спокойного подробного рассказа уже не получается. Наше мирное житье-бытье в лесу на берегу Торгуна я вспоминал с удовольствием, перебирая в памяти всякие мелочи. Дальнейшая военная жизнь будет приносить каждый день что-то новое, непривычное, чаще страшное, о котором стараешься забыть. Дорогу только восстанавливали, эшелон двигался медленно. Запомнились скрученные, как макароны, рельсы (пришло же в голову сравнение!), смятые каркасы вагонов платформ. Некоторые были буквально разорваны. А половинка одной теплушки валялась метрах в двадцати от полотна. Часть воронок от бомб были засыпаны, а те, которые подальше, чернели, словно кратеры вулканов. Некоторые — огромные, метров по семь-восемь в диаметре, другие — помельче. Сильно пахло горелым железом и деревом.
Саперы-железнодорожники варили что-то на костре, сложенном из расщепленных, нарубленных остатков шпал и обломков вагонных досок. Других дров тут, в голой степи, не найдешь. Увидели мы и братскую могилу с обелиском (может, их было несколько) и вскоре узнали, что здесь произошло. Смерть сотен мирных людей, не солдат, а рабочих семей с женами и детьми, потрясла меня. Сволочи-фашисты сумели даже так далеко от Сталинграда угробить столько народу и сжечь целый эшелон.
А через несколько часов мы сами попали под бомбежку.
Рев самолетов услыхали, когда они уже были совсем рядом. Думаю, самолеты шли на эшелон низко над землей. Кругом ровная степь. Кто-то кричал: «Воздух! Бегите!» Мы, как цыплята, высунув шеи, вертели головами во все стороны. Опомнились, когда немецкий самолет с ревом пронесся прямо над нами. Кучей вывалились из теплушки и побежали прочь от эшелона. Еще один, огромный (так мне показалось) самолет с выпущенными шасси, искривленным, словно надломленным крылом и свастикой на хвосте пролетел следом. Ахнул, забивая уши, взрыв, потом еще и еще…
Это была моя первая встреча с печально знаменитым пикирующим бомбардировщиком «Юнкерс-87», или, как наши солдаты называли его, «лаптежником». Серьезная, особенно опасная в первые годы войны машина, несшая по пятьсот и тысяче килограммов бомб, бронированная и мало уязвимая для наших обычных пулеметов. Забегая вперед, могу мстительно заметить, что привыкнувших хозяйничать в небе в сорок первом и сорок втором годах «юнкерсов» позже начали крепко лупить наши «яки» и «лавочкины», вооруженные пушками и крупнокалиберными пулеметами. Скорость-то менее 400 километров в час, и новые истребители не раз сбивали «лаптежников» на наших глазах. Но это будет не скоро. Пока же шел сентябрь сорок второго.
Я повалился на землю, уткнув голову в полынь и закрыв ее ладонями. Наверное, надеялся, что каска и ладони защитят. Вокруг что-то гремело, трещало, кричали люди. Сквозь взрывы где-то близко стучали наши зенитные пулеметы. Услышав их, я разлепил ладони и увидел, как на соседней теплушке бьют из спарки двое моих ровесников, один из которых на станции плюнул в мою сторону.
Промелькнуло в голове — я бы так не смог. На крыше, открытой со всех сторон, даже без крохотного щитка, а в лоб на тебя несутся самолеты. Где-то ближе к паровозу горели два вагона. Вдоль эшелона вперемешку проносились «юнкерсы» и тонкие стремительные «мессершмитты». На моих глазах серый «мессершмитт», с огромным крестом через весь фюзеляж, ударил сплошной трассой из пушки и пулеметов по спаренному «Дегтяреву». Из крыши теплушки брызнуло пламя и куски жести. Зенитную установку сорвало с кронштейна. Один ствол отлетел прочь. Парней-пулеметчиков отбросило взрывами.
Всего немецких самолетов было семь: три «юнкерса» и четыре «мессершмитта». Сделав два захода, они стали стремительно набирать высоту. Я видел, как на подъеме стрелки всех трех спаренных кормовых пулеметов «юнкерсов» били длинными трассирующими очередями по крышам вагонов. Один из «юнкерсов» догнала счетверенная трасса «максима». Мне показалось, что сейчас он загорится, но пикировщик с ревом ушел вверх под градом пуль. Стало тихо.
Поднимаясь, я с ужасом сообразил, что потерял винтовку. Может, в вагоне оставил? Сделал несколько шагов, продолжая наблюдать за небом, и едва не споткнулся о парня в задранной шинели и почему-то босого. Наверное, снял ботинки проветрить ноги. У многих прела и растиралась кожа на ногах от кирзовой обуви, а тут налёт. Я окликнул парня, потом перевернул его на спину. Лицо было белым. Подошли еще бойцы.
— Наповал, — сказал кто-то.
Я разглядел мокрую от крови шинель. У парня забрали документы, а я торопливо поднял с земли винтовку. Такую же, как у меня, только приклад темнее. Неподалеку, метрах в пяти от глубокой воронки, лежало что-то непонятное. Я впервые увидел, как безобразно коверкает смерть человеческое тело. По человеку в длинной шинели словно прошлись катком, а потом вывернули, как выкручивают мокрое белье. Головы, кажется, не было. Из дымившейся воронки пахнуло едким духом сгоревшей взрывчатки. Я закашлялся и торопливо пошел прочь.
Пока перевязывали раненых — их было не меньше сотни — появилась летучка. Маленький, приземистый, как бычок, паровоз и две платформы с блок-кранами, запасными рельсами, шпалами, пожарной цистерной. Ремонтники действовали слаженно и привычно. Быстро расцепили и погасили горящие вагоны, штук пять столкнули под откос. Мы тоже помогали, и нас без конца торопили:
— Быстрей! Быстрей!
Прямо перед глазами складывали в ряд трупы. Запомнил, что несколько тел принесли на шинелях. Вернее, не тел, а обрубков, собранных в узел. У одного ботинок торчал рядом с лицом. Неправильно положили оторванную ногу. Какая разница? С шинели капала загустевшая кровь.
Пашка Стороженко сжал мне плечо:
— Видал? Тридцать с лишним человек угробили. И раненых сколько.
С вагона зенитчики сняли искореженный пулемет, а своих погибших товарищей, упавших по другую сторону вагона, отнесли к остальным трупам. Потом, по чьей-то команде, прежде чем опустить тела в братскую могилу, их стали раздевать. Снимали шинели, у кого они имелись, гимнастерки, ботинки, даже солдатские шаровары. Одежда многих погибших была испачкана кровью, но ее все равно снимали и складывали в огромные полосатые чехлы от тюфяков. По толпе прошел ропот:
— Разве так можно?
— Что они делают!
Один из хозяйственников, грузный дядька, с кубиками старшего интенданта, объяснил:
— Военной формы не хватает, а зима на носу. Отойдите и не мешайте.
Пашка Стороженко выругался:
— Барахольщики! Из карманов все подряд тащат.
Тела, в сером застиранном белье, испятнанном кровью, торопливо опускали в могилу. Так я