По проселку шел легкий автомобиль-вездеход. Мы сунулись было в люк, но оттуда так несло мертвечиной, что мы, не сговариваясь, полезли под днище. Там воняло немногим меньше и образовалась неглубокая яма. Видимо, в последний момент танк, крутнувшись, нагреб спереди земляной гребень. Мы легли с таким расчетом, чтобы можно было вести огонь и вперед, и назад, и даже вбок, между колесами. Не знаю, как у других, а сердце у меня стучало вовсю, рот наполнился вязкой слюной.
— Только не стрелять, — прошептал я.
Я думаю, что аккуратные фрицы собирали по полям подбитую технику. Нас спасло то, что к танку идти было вязко, и подошел лишь один немец. Двое других остались у вездехода, метрах в пятидесяти от нас. Втроем бы они нас разглядели. Немец обошел танк, заглянул в люк. Оттуда пахнуло мертвечиной, и он, выругавшись, спрыгнул вниз. Потрогал пушку, помочился, а у меня сердце уже не стучало, а барабанило. Даже если мы постреляем немцев, далеко ли уйдем по непролазной грязи? Сколько все это тянулось, не могу сказать. Может, пять минут, может, полчаса. От напряжения я потерял всякое представление о времени. Наконец фрицы уехали, а мы выбрались, испачканные вонючей грязью. Сверху, из разложившихся тел танкистов, в оттепель сочилась вниз кровь и все прочее.
Молча отсоединили кусок гусеницы весом килограммов сто и потащили на трубе. Еще два часа добирались до своих, а когда наконец дотащились и ребята перехватили груз, мы едва не свалились. Снял телогрейку и увидел, что под гимнастеркой и бельем плечо стало синим. Брякнулись и сразу завалились спать.
В развалинах завода просидели двое суток. Обе машины, как могли, привели в порядок, денек выждали, пока холодный ветер и ударивший ночью мороз подсушат слякоть. Неуютно чувствовали мы себя здесь. Мышеловка — она и есть мышеловка. От голодухи Леня Кибалка и еще один паренек вызвались сходить на кукурузное поле, которое заметили, когда ехали сюда. Прошатались часов шесть и к полуночи притащили два вещмешка с кукурузными початками. Все проснулись, развели костерок и часть кукурузы сварили. Грызли и глотали почти сырьем. Выпили даже отвар от початков, слегка подсолив. Пока возились с кукурузой, я высказал ротному свою обиду:
— Ты меня в трусости обвинял, когда стрелять запрещал. Неужели думал, что при первом выстреле кинемся под вашу защиту и немцев за собой потащим? — горячо выговаривал я ротному. — Если я такой трус, какого хрена меня взводным поставил?
Ладно, все это были мелочи! Помирились. А вот утром к заводу подъехали два грузовика-самосвала и небольшой экскаватор на колесном ходу. Стали грузить щебень. Значит, где-то строили укрепления, а может, мостили дороги. Повторялась история с вездеходом у разбитого танка, только погрузка шла долго. Грузовики емкие, а ковш мелкий. Один из немцев пошел бродить, на свою голову, среди развалин завода. У нас уже было обговорено, как действовать в такой ситуации.
Фриц, в длинной шинели, с винтовкой за плечом, полез в наш ангар. Что он искал в разграбленных цехах, где даже провода срезали, — ума не приложу. Чертыхался, пока перебирался через кирпичи, но в ангар все же влез. Я, как имевший опыт в диверсионных делах, не давая немцу опомниться, ударил его ломиком по голове. Удар получился от души, не спасло и утепленное кепи. Это тебе, сволочь, за сгоревшие деревни! Никто ничего не слышал, так как работал экскаватор. Мы вшестером выбрались наружу. Грузовики стояли на открытом месте, и подойти незамеченными было невозможно. Открыли огонь метров с восьмидесяти. Было важно не выпустить никого. Двоих фрицев свалили сразу. Экскаваторщик выпрыгнул из своей металлической будки и тоже попал под пули.
Мы побежали к машинам. Старший группы, сидевший во втором грузовике, прямо с подножки ударил из автомата длинными очередями, а водитель разворачивал машину. Рядом со мной закричал и свалился на битые кирпичи механик, с которым мы ходили за гусеничными траками. Огромный самосвал с ревом уходил от нас, хлюпая пробитыми шинами. Я сменил диск «ППШ» и стрелял, целясь в бак. Рядом бил с колена из «Дегтярева» Леня Кибалка. Бак вспыхнул, машина упорно тянула вперед. Кто-то, быстрый на ноги, забежав, швырнул «лимонку». Она взорвалась с недолетом, но самосвал уже остановился. Унтер-офицер упал с подножки, хотел приподняться. В него выстрелили сразу двое, забрали винтовку с патронами, гранаты.
Грузовик горел, и это было плохо. Дым был нам совсем ни к чему. Но хуже всех было раненому в живот механику-водителю. Две разрывные пули разворотили кишки. Он умирал, согнувшись, лежа на боку, зажимая страшную рану ладонями. Это решило судьбу раненого шофера, которого добили его же штыком. Потом лихорадочно раскидывали кирпичи и освобождали дорогу для танков. Выбравшись, переливали из уцелевшего грузовика и экскаватора солярку в баки танков. Пошарив в немецких машинах, нашли несколько банок консервов, хлеб, сигареты. После стрельбы и гибели товарища есть никому не хотелось — торопились выбраться. Грузовик и экскаватор смяли и понеслись прочь. Уцелели восемь человек — два полных экипажа, имелось горючее, немного снарядов. Дело оставалось за удачей.
Никто не выходит из окружения без потерь. Нас дважды обстреляли. Один раз издалека, только пугнув, а второй раз — на линии фронта из 37-миллиметровых зениток и минометов. Досталось обоим танкам. В экипаже Таранца убили заряжающего. Снаряд пробил боковую броню башни. Но больше всего боялись своих. И не зря. По нам открыли сумасшедший огонь, мы получили еще по паре вмятин, Таранец, махая над люком красной тряпкой, остановил стрельбу, мы ввалились через траншею в пустой орудийный окоп. Ура, свои! Я этого не кричал, потому что знал — мурыжить будут от души. Неделю по немецким тылам болтались. Надо оправдываться и доказывать, что ты не верблюд. Впрочем, мне было все равно. Единственное, что я жалел, — надо было съесть трофейные консервы. Кормить окруженцев никогда не торопились.
Глава 5
Неправда, мне не двадцать лет, а, наверное, сорок. И двадцать шестого апреля стукнет не двадцать один, а все пятьдесят. За спиной полтора года войны. Конечно, не совсем полтора. Училище, госпитали, переформировка. Но три ранения и бесконечная игра со смертью сделали из меня совсем другого человека. Когда конвоир, открыв дверь подвала, толкнул в спину прикладом автомата, я мгновенно обернулся и пошел на него:
— Ты, тыловое дерьмо! Дотронься еще раз, и я тебя задушу на месте. Я это умею, не веришь?
Не знаю, что было бы дальше. Крепкий молодой сержант с автоматом соображал, что делать. Врезать задержанному прикладом в лоб или молча уйти. Меня согнул пополам приступ кашля. Выкрик сорвал что-то в гортани и легких. Изо рта текла слюна, кровь, а кашель не давал дышать. Я лег на кучу соломы и приходил в себя целый час. Заглянул фельдшер, я оттолкнул его. Голосовые связки не работали, я мог только хрипеть.
— У вас контузия? — спросил фельдшер.
— Пошел на х…!
Потом я почувствовал холод. Подвал был, конечно, нетопленый. Сидели, вернее, лежали в нем человек пять. Я зарылся в солому и затих. Нервное напряжение нашло выход. Я ненавидел весь мир, конвоира, свое начальство и даже товарищей по несчастью, которые накрыли меня старой шинелью и напоили водой. С расспросами никто не лез.
В подвале я провел трое суток. Особисты по очереди, допрашивая каждого человека из двух уцелевших экипажей, проверяли по дням, где мы находились и что делали последние полторы недели. Лейтенант-особист дал мне бумагу, карандаш и посоветовал писать только правду. Если события я изложил более-менее связно, то в их последовательности и в днях запутался окончательно. Полученная контузия, простуда и нервы мешали вспомнить все по порядку. Свое объяснение я переписывал трижды. Лейтенант сравнивал его с другими показаниями, качал головой, а однажды спросил:
— Ну, чего вы виляете?
— А что вы хотите от меня?
— Более четкого изложения событий. Вас никто не подозревает в предательстве, но то, что три танка неделю находились в немецком тылу, наводит на разные вопросы.
— Например? — сипел я простуженным голосом.
— Как вы отсиживались, не торопились прорываться. Фактически уклонялись от выполнения своего