угловатость. На меня смотрела довольно симпатичная девушка, а на обороте, красивым почерком, было написано короткое стихотворение о том, как верные подруги ждут отважных друзей. Я показал фотографию Михаилу Филипповичу и Жене Рогозину. Капитан, разминая покалеченную руку детским резиновым мячиком, сказал, что девушка приятная. Рогозин, внимательно изучив фото, деловито спросил:
— У тебя с ней было?
— Было. Конспекты списывал.
— И не щупал даже?
— Не успел.
— Худые они, городские. Если подкормить, будет за что подержаться.
Бесцеремонность Рогозина меня не оскорбила. Это в кино бьют в лицо за подобные фразы. Мы оба с Женькой были фронтовики и знали многому цену. Я написал Лене ответ, пообещал отважно сражаться, передал привет от своих друзей, которым она очень понравилась. Позже мне стало стыдно за письмо, где я едва не дразнил наивную девчонку потоком пустых «комсомольских» фраз. Правда, в конце написал, что жду ответа и буду рад переписке.
Письмо меня разбередило. Ночью снились женщины. Я попробовал подкатиться к красивой медсестре Симе, девице года на три постарше меня. Сима дала потрогать себя за колено, потом с подковыркой поинтересовалась, что за девушки мне пишут. Я ответил, что сестра и однокурсница.
— Ну и хватит с тебя.
— Симочка, ведь от твоих глаз с ума можно сойти, — пытался соблазнить я избалованную вниманием медсестру.
— Однокурснице лучше напиши. Она грамотная, поймет.
Я знал, что Сима девушка не слишком строгих нравов и порой принимает кавалеров в комнате отдыха медсестер. На мое предложение почитать ей вечером Есенина она отреагировала равнодушно:
— Вам выздоравливать надо, товарищ лейтенант.
Когда я приобнял ее за талию, Симочка вздохнула и ушла, пожелав мне спокойной ночи. Женька Рогозин посоветовал не тратить зря время, так как у Симы имеется ухажер из летчиков.
Письмо Никона Бочарова, собрата-штрафника, меня растрогало. Стали друзьями, а я ведь даже фамилии этого худощавого паренька из-под Архангельска тогда не знал. Он по-прежнему обращался ко мне на «вы» и называл по имени-отчеству. Писал, что мать, вся родня и он сам по гроб благодарны мне, что я помог ему устроиться в ремонтно-техническую роту. «Хоть в людей теперь стрелять не придется», — наивно сообщал глубоко верующий в бога десантник с моего танка. Впрочем, когда надо, в немцев он стрелял и даже попадал. Мне он желал скорого выздоровления и получше хранить крестик со святыми мощами. Он не знал, что крестик и мощи давно исчезли вместе с окровавленной гимнастеркой, когда меня перевязывали и мыли. Кроме всей родни Никона, за меня молится и священник их сельской церкви. «Бог вас сохранит, Алексей Дмитриевич, только вы сами на рожон не лезьте. Храбрый вы человек, но и о своих родных следует подумать», — заканчивал письмо Никон.
Я написал ему ответ на три страницы. Не знаю, уж что там оставила цензура. Желал Никону тоже дожить до победы и благодарил за смелость в том рейде по немецким тылам.
Вроде и неплохое было у меня настроение, а потом вдруг напала хандра. Причиной была даже не медсестра Сима, которая мне нравилась и которая равнодушно отнеслась к моим попыткам ухаживать за ней, хотя я и переживал. Просто, ворочаясь ночами, я понял, что жизни мне отпущено не много. Войне не видно конца, и длиться она будет не месяцы, а годы. Я вспоминал случаи, когда мне крепко везло. Их было много. Однажды, когда мы стояли километрах в трех от передовой, я курил вместе с ребятами. Потом пошел мелкий дождь. Экипажи полезли в танки, а я, задумавшись, продолжал стоять. Меня окликнул механик:
— Алексей, хватит мокнуть. Пойдем, перекусим.
Я выбросил окурок и полез в машину. Через минуту на том месте, где я стоял, взорвался снаряд. Шальной, один из тех, которые немцы запускают из гаубиц, чтобы нам жизнь медом не казалась. Я сумел выбраться живым из трех подбитых в бою танков. Половина экипажей погибла, а я уцелел. Немецкие снаряды, пробивая броню, убивали моих товарищей, но пока щадили меня. Везение не может быть вечным. От жалости к себе и непонятной обиды я даже заплакал. Почему именно моему поколению уготовлена такая участь, умирать в восемнадцать — двадцать лет?
Я погружался в оцепенение, делая вид, что сплю даже днем. На вопросы соседей по палате отвечал односложно и неохотно. Ко мне не привязывались, понимая по-своему мое состояние. Не знаю, сколько бы это продолжалось, если бы не конфликт с медсестрой Симой. Избалованная вниманием девушка, обращавшаяся с ранеными довольно бесцеремонно, уронила фразу, вроде того, что я притворяюсь.
— Чего кашу опять не ел? Думаешь, если голодать станешь, от фронта подольше откосишь?
Меня словно что-то взорвало изнутри. Я смахнул с тумбочки тарелку с кашей и кружку с чаем. Вскочив, заорал:
— Вызывай, сука, врача! Я сегодня выписываюсь. Пригрелась в тепле, думаешь, всем за счастье на ваших вонючих матрацах отлеживаться. Я три раза в танках горел и фронтом меня не испугаешь. Пошла на х…!
Сима попыталась съязвить, но я уже шагал к двери, босой, в рубашке и кальсонах. Оттолкнул ее, добрался до ординаторской, где, захлебываясь, потребовал немедленной выписки. Что я кричал, уже не помню. На мне повисли санитары, их отталкивали Михаил Филиппович и Женька Рогозин. Врач сделал укол в плечо, меня усадили на диванчик, где я понемногу успокоился. Хотелось спать. Как сквозь туман, слышался голос Михаила Филипповича.
— Парень — герой! Три раза ранен. Два танка подбил, взвод фашистов лично угробил… разве можно таких людей…
Я заснул. Не помню, как меня дотащили до палаты. Проспал часов пятнадцать. Проснувшись, долго лежал, накрывшись с головой одеялом, хотя нестерпимо хотелось по малой нужде. Меня растолкал капитан:
— Пошли обедать, Леха. Говорят, сегодня щи с бараниной. Даже со сметаной.
Мне было стыдно за вчерашнее. Но никто ничего не вспоминал. В тот день дежурила другая медсестра, а Сима, заступившая позже, тоже делала вид, что ничего не случилось.
В один из дней по палатам ходила старшая медсестра. Переписывала выздоравливающих танкистов, отмечала на листке бумаги, кто какую должность занимал. Потом нас вызвали в строевую часть. С каждым поговорил врач.
Нашего брата — танкистов набралось довольно много. Тех, кто пришел в себя, выздоравливал — человек двадцать. Только что поступивших, а также тяжелораненых, обгорелых в расчет пока не брали. А вообще моим коллегам раны доставались, как правило, тяжелые. Палаты для обожженных на три четверти были забиты танкистами. На них было страшно смотреть, лежавших в каркасах из проволоки, с обгорелыми руками и ногами, к которым невозможно было прикасаться. Из этих палат каждый день выносили умерших. В то время процентов сорок обгоревшей кожи означали заражение и смерть. Антибиотиков не было.
В общем, познакомились друг с другом, пока в строевой части своей очереди ждали. Стали чаще встречаться. Подобралась целая компания хороших, близких мне по духу ребят. Собирались каждый день, рассказывали свои истории. В тот период вспомнилось, что я все же будущий литератор, может, журналист. Любые записи на фронте вести категорически запрещалось. Но я схитрил. В записной книжке были от руки переписаны любимые стихотворения Сергея Есенина, Константина Симонова («Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…»), а также слова новых песен и всякие мужественные высказывания вроде: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».
Сокращенно или в виде стихов я стал записывать то, что слышал. А судьба у братков-танкистов складывалась так, что не позавидуешь. У большинства — по одной схеме. Бой, госпиталь (реже санбат), запасной полк, иногда командировка на завод за новым танком, и снова передовая. После обработки записей, тщательно восстанавливая выцветшие страницы, я уже в девяностых годах заново переписал истории, услышанные в госпитале Воронежского городка Анна и после, в других местах.
…Костя из Таганрога, командир танка. Десять классов и восемь месяцев училища. Подбили в первом бою. Попал в немецкую пушку, решил ее добить. Экипаж неопытный. С одного места сделали три выстрела. В лобовую броню Т-34 попал снаряд (скорее всего, 75-миллиметровый). Уцелели Костя и механик-водитель. Второй раз его подбили через месяц из засады. Ни выстрела, ни удара Костя не помнил. Сумел отползти