приглашая к столу и Ворона с Дегтяревым. — А ты, Осип, скажи Дуняше, шоб картох да огиркив принесла. Сегодня моя очередь угощать.
Варавва поднялся, пошел к двери, придерживая шашку, бьющую его по косолапым ногам, бурчал себе под нос: «Тебя, Митрофан Василич, самогонка до добра не доведет. Сколько ее лакать можно?! И так дело, считай, загубили. Лучше б Ворона поспрашивал, врет ведь и не сморгнет…»
В доме появились две женщины, видно, из соседней хаты: молодая и постарше, низенькая, юркая. Шматко глянул на молодую и обомлел: это же Дуня! Ветчинкина! Да и эта, пожилая, была с ней тогда, в поезде…
И Дуня узнала Шматко. Стала, открыв рот, и миски в ее руках дрогнули.
— Ой! — вырвалось у нее испуганно. — Ты, Ваня?
— Я. — Шматко радостно улыбнулся, шагнул ей навстречу, лихорадочно соображая при этом: чем обернется для них с Прокофием давнее это знакомство? Что скажет, что может сказать Дуня? Он-то в самом деле был рад ее видеть, она так хороша была в простеньком своем длинном платье, так ладно обтягивала высокую грудь голубая блеклая ткань, и радостью же лучились синие большие глаза!
— От лярва! — вырвалось удивленное у Безручко. Он подошел к ним, заглядывал Дуне в глаза. — Ты видкиля Ворона знаешь, а, Дунька?
— Для тебя, может, он и Ворон, а для меня — Голубь, — отвечала Дуня, расставляя закуски на столе. — Тебе, дядько, и не обязательно все знать.
— Як это не обязательно! — важно надулся Безручко. — Ты моя племянница, а цэ… ну…
Пока Безручко хватал воздух пальцами, искал слово, Шматко воспрянул в душе — теперь им с Прокофием будет здесь легче, гораздо легче! Случайное дорожное знакомство, радость в глазах Дуни… Тому же Варавве так нужны доказательства преданности Ворона, он ищет, за что бы уцепиться, в чем бы уличить непокорного этого молодого «батька», а тут такая удача! Разве он, Шматко, не может разыграть влюбленного в племянницу Митрофана Безручко парубка?.. И стоит ли, нужно ли разыгрывать? Ведь и он искренне рад встрече, там еще, в поезде, хотелось поговорить с приветливой, приглянувшейся ему женщиной, и кто мог предполагать, что судьба снова сведет их при таких обстоятельствах?!
— Так ты, значит, заодно с дядькой? — негромко спросила Дуня у Шматко, и он насторожился — чего это она интересуется такими делами? И потом: по собственной воле, из интереса, или попросили ее?
— Как иначе, Дуня? — вопросом на вопрос ответил он. — Пока большевики верховодят, хлопцам моим гулять мешают…
Дуня, поставившая уже на стол закуски, выпрямилась, свет в ее глазах угас. Она поджала пухлые алые губы, повернулась, пошла к двери. Шмыгнула вслед за нею и та, другая женщина.
— От лярва! Вредная дивчина! — похохатывая, сказал Безручко, усаживаясь за стол. — Все ей не так, все не эдак… Батьку красные зарубили под Криничной, и Гришку, дружка ейного, на тот свет отправили, а ей все неймется. Бросил бы ты, каже, дядько, цэ дило, все одно красных не сломите… Выпороть бы ее, да жалко — бачь, яка красавица! Да и брат наказывал: сбереги, мол, Дуньку. Одна осталась, мать в семнадцатом померла от тифа, сам… А! — Безручко махнул рукой, нахмурился. Зычно крикнул: — Осип! Ты куда запропав?
Явился Варавва, принес бутыль с самогоном, сам стал и разливать по кружкам. Строго сказал Безручко:
— Давай о деле, Митрофан Василич. Ворон не к Дуне твоей приехал.
— А почему бы и не к ней? — обиделся Безручко. — Чем дивчина худа? Молодым — жить, а нам горилку у них на свадьбе пить. А, Ворон?.. Ну ладно, цэ я так, шуткую. С богом!
Выпили раз, другой. Варавва стал наливать еще. Но Шматко отодвинул кружку.
— Хватит, — сказал он. — Действительно, не за тем приехал. И сам свободу уважаю, гулять по России люблю, а тут, браты, вопрос колом стоит: или мы чекистов — или они нас. Мне этот Наумович — вот где! — И полоснул себя ладонью по горлу. — Как шакал по степи за нами гоняется, сколько хлопцев наших перевел, в трибунал отправил.
— Попался бы он мне в руки! — глаза Вараввы хищно блеснули. — Я б из него кровь по наперстку цедил! По кусочку б резал!.. Ы-ых!..
— А давайте, хлопцы, споймаем того Наумовича, — добродушно и пьяно уже сказал Безручко. — Ну шо вы заладили: Наумович, Наумович! Споймаем та за ноги его и подвесим, нехай висит.
— Я знаю, где он ночевать иногда остается, — вступил в разговор Дегтярев. — С отрядом, конечно, его не так просто взять. Но взять можно.
— Так, так, — тяжело мотал головой Безручко. — Правильно. Я Мордовцева самолично казнив и чекиста этого тож казню. Вот, от Мордовцева печатка осталась. — Из кармана галифе он выхватил печать, подбросил ее на ладони. — На лоб им ставлю… — засмеялся, заколыхался жирным большим телом, закашлялся.
— Дело не в одном Наумовиче, — стал было возражать Варавва, клонить разговор в другую сторону. — Может быть, нам, объединившись, стоит уйти пока в Шипов лес или снова под Тамбов, переждать, а потом уже…
— Нет, Наумович этот как бельмо на глазу, — подливал масла в огонь и Прокофий Дегтярев, прикидываясь чрезмерно пьяным. — Покоя от него нету… Смерть ему!
— Правда, чего с ним цацкаться, — вторил Прокофию Шматко, — сколько он нашей кровушки пролил, этот Наумович! Мне ни одного набега без стрельбы не дал совершить, с десяток хлопцев моих от его пуль полегло.
Ворон гневно говорил еще о стычках с отрядом Наумовича, о том, что тот иезуитски хитер, появляется в самый неподходящий момент (видно, везде у него по деревням натыканы лазутчики), а самого его застать врасплох невозможно. Говорил, притворяясь пьяным, матерился, стучал кулаком по столу, а сам все время думал о печати Мордовцева, которая лежала в кармане зеленого френча Безручко, о последних минутах жизни своих боевых товарищей. В одну из тайных встреч под Богучаром Любушкин рассказал Ворону о гибели Мордовцева и Алексеевского, о том, как измывались бандиты над трупами комиссара и военкома, с какими почестями хоронили их потом в Воронеже, в Детском парке. Длинная, в полверсты, процессия шла по главной улице губернского города, проспекту Революции, семь красных гробов несли весь этот траурный последний путь десятки воронежцев, траурно же, сменяя один другой, рыдали духовые военные оркестры. «Воронежская коммуна» напечатала некролог с призывом отомстить бандитам за смерть революционеров.
И вот один из убийц, Митрофан Безручко, сидит сейчас перед Шматко — Вороном, похваляется зверской казнью штаба Мордовцева. А он, Ворон, вынужден сидеть за одним столом с этим палачом, пить с ним самогонку, улыбаться и поддакивать. Но ничего, ничего. Если удастся заманить тертых и битых этих волков, Безручко и Варавву, в капкан, если поверят они им с Прокофием и говорят сейчас не притворяясь, то… Только бы не переиграть, не дать ни малейшего повода для сомнений, не вызвать настороженности — Митрофан с Осипом тоже не лыком шиты, не пальцем деланы. Они и сами могут притвориться, убеждать, что верят Ворону и принимают его предложение расправиться с Наумовичем. А сами плетут сеть, заманивают их с Дегтяревым в волчью яму… Впрочем, кажется, все идет нормально; Безручко много и охотно пьет, согласен на все — Наумович сидит у него в печенках и от одного его имени у Митрофана, как он выразился, «свербить у носу»…
«Наверное, у него есть и другие вещи Мордовцева и Алексеевского, — думал Шматко. — У этих палачей какая-то болезненная страсть брать у убитых что-нибудь «на память»…»
Он решил, что потом прикажет тщательно осмотреть все награбленное Митрофаном Безручко, вернет вещи Мордовцева и Алексеевского их семьям… Такая неожиданная, глупая смерть штаба! Зачем было отпускать сопровождающий эскадрон?!
— Где же похоронили Ивана Сергеевича? — спросил Ворон, возвращаясь в мыслях к застолью, стараясь не привлекать особого, повышенного внимания Безручко к своему вопросу — спросил как бы между прочим.
— Та сховалы его, сховалы, — неопределенно махнул тот рукой. — В тайном мисти. Зараз пока пусть полежить в подполи, а потом, после победы, с почестями Колесникова похороним, в Старой Калитве. Нехай там у церкви, на бугре, и лежить, на нас з вами дывыться, як мы новую жизнь правим.
— Что ж не сберегли командира? — вставил с упреком Дегтярев.