нему пациентов не осталась для доктора тайной, но столь мало его трогала, что он над пей посмеивался. На протяжении тридцати лет своего пребывания в В. он повторял: когда его больным приходится выбирать между священным елеем и Торти, они, несмотря на благочестие, предпочитают доктора таинству елеосвящения. Как видите, в выражениях наш друг не стеснялся. И если шутил, то не без привкуса богохульства. В философии медицины он следовал за Кабанисом, ужасал окружающих так же, как его старый друг Шосье, крайним материализмом, а от Дюбуа-первого[53] позаимствовал грубоватую и фамильярную манеру обращения: для него не существовало ни высших, ни низших — герцогинь и фрейлин императрицы он называл «мамаша» и «ты», словно имел дело с торговками рыбой. Чтобы дать представление о степени фамильярности доктора Торти, я передам его собственные слова в клубе Разгильдяев: с царственным видом собственника обведя рукой сидящих за роскошным столом сто двадцать человек гостей, он с гордостью, сравнимой разве что с гордостью Моисея, показывающего жезл, которым исторгал из скал воду, произнес: «А извлек-то вас всех, ребята, я!» Что поделать, сударыня! Шишка почтения[54] отсутствовала у доктора, больше того, он утверждал, что у него на черепе вместо этой шишки вмятина. Старик — ему тогда перевалило за семьдесят, — жилистый, крепкий, узловатый, с сардоническим выражением лица, в коротко остриженном, гладко причесанном темном паричке, с пронзительным взглядом глаз, по-прежнему не нуждавшихся в очках, всегда в сером или серовато-коричневом, цвета «московского дыма», как тогда говорили, фраке, нисколько не походил ни манерами, ни одеждой на господ докторов города Парижа, всегда бесстрастных, всегда в галстуках белого цвета, словно бы сделанных из савана умершего пациента. Нет, доктор Торти нисколько не походил на них! Он носил замшевые перчатки, сапоги на толстой подошве и высоких каблуках, которые чуть подрагивали, когда он твердо печатал шаг; он походил скорее на бравого кавалериста, да, собственно, и был им, проведя больше тридцати лет в седле, скача в кожаных штанах с пуговицами до колена по дорогам, на которых и кентавру впору сломать шею, — впрочем, об этом нетрудно было догадаться, глядя, как он покачивает станом, словно привинченным к неподвижным бедрам, ступая вперевалку кривыми, как у форейтора, сильными ногами, не ведающими о ревматизме. Доктор Торти доводился родней Кожаному Чулку Фенимора Купера, только скакал не по прериям, а по болотам и оврагам Котантена. Как герой Купера, он чтил законы природы и пренебрегал законами общества, но в отличие от Кожаного Чулка обошелся без Бога, став безжалостным наблюдателем за людьми, что, к сожалению, неизбежно ведет к мизантропии. И доктор стал мизантропом. Другое дело, что на его долю и на долю его лошади, которая, бывало, брела чуть ли не по брюхо в болотной жиже, досталось столько дорожной грязи, что вкуса к другой, житейской, у него не возникло. Не стал он мизантропом и наподобие Альцеста[55]. Добродетель в нем не возмущалась, он не гневался и не обличал. Нет, нет, ничего подобного — он презирал человечество точно так же спокойно и мирно, как брал понюшку табаку, и удовольствия находил в своем презрении столько же, сколько в понюшке.

Вот с таким человеком я и прогуливался осенним утром по Ботаническому саду. Голубоватый туман, что окутывает влажными октябрьскими утрами пожелтевшие деревья, уже рассеялся. Погода, как иной раз осенью, была до того солнечной и ясной, что ласточкам впору бы задержаться и никуда не улетать. На колокольне Нотр-Дам большой колокол бил двенадцать, и звенящее дрожание золотистого воздуха — так он был чист! — переплыв через реку, зеленую с муаровыми бликами у мостов, добиралось и до нас. Позднее солнышко, словно сквозь золотую вату, ласково пригревало нам с доктором спины, пока мы стояли и любовались знаменитой черной пантерой, погибшей на следующую зиму от чахотки, будто молодая девушка. Вокруг нас толпились обычные посетители Ботанического сада — простой народ, солдаты и няньки, которым так нравится слоняться между клетками и бросать ореховые и каштановые скорлупки в спящих или отупело сидящих за прутьями животных. Мы стояли и смотрели на пантеру, перед которой случайно очутились, бродя по саду. Она, как вы помните, была особой породы и привезли ее с острова Ява, страны с самой дикой в мире природой, природа и сама похожа там на огромную тигрицу, которую не в силах приручить человек, она чарует красотой и нападает каждым своим творением, рожденным изобильной, путающей своей плодовитостью землей. На Яве цветы ярче и душистее, фрукты слаще и ароматнее, а звери прекраснее и сильнее, чем в других краях, и человеку, не побывавшему на чарующем и ядовитом острове, в гостях у Армиды[56] и Локусты[57] одновременно, невозможно представить себе всю неистовую силу жизни. Пантера, великолепный образчик опасных и чудесных творений своей земли, лежала, вытянув перед собой длинные изящные лапы, высоко подняв голову, глядя перед собой неподвижными изумрудными глазами. Ни одно пятно, отсвет, отблеск не портил бархатной черноты ее меха — глубокой, матовой. Свет, скользнув по ней, не отражался, а впитывался, как вода впитывается губкой. Но стоило отвернуться от этого идеального совершенства, этой гибкости и красоты, этой безмятежно отдыхающей смертоносной силы, царственной, высокомерной и равнодушной, и взглянуть на людей, окруживших клетку, — смотрящих кто опасливо, а кто с вытаращенными глазами и открытым ртом, как сразу становилось очевидным, что первенствующая роль принадлежит вовсе не человеку, а великолепному зверю. Превосходство зверя казалось настолько очевидным, что рождало даже чувство униженности. Своим ощущением я шепотом делился с доктором, когда в толпу, стоящую перед пантерой, вторглась пара, рассекла ее и остановилась прямо перед решеткой.

— Так-то оно так, — отозвался доктор, — но теперь, мне кажется, равновесие между животным миром и человеческим восстановлено.

Перед пантерой стояли мужчина и женщина, оба высокие, но и не только, — оба из высшего парижского света, что я понял сразу, едва на них взглянул. Ни он, ни она уже не были молоды, но были на удивление хороши собой, если не сказать великолепны. Мужчина приближался к пятидесяти, женщине было хорошо за сорок… Оба они, как говорят моряки, проплывшие мимо Огненной Земли, «пересекли линию», роковую линию, более значимую, чем экватор, потому что, единожды перейдя ее в житейском море, вернуться обратно невозможно. Но похоже, это обстоятельство их мало заботило. На лицах у них нельзя было заметить ни малейшей грусти, ни малейшей меланхолии. Мужчине придавал особый аристократизм и стройность черный, застегнутый наглухо, словно офицерский мундир, редингот, но если бы вместо редингота нарядить его в плоеный воротник и бархат, какие мы видим на мужских портретах Тициана[58], то угловатостью, женственным и очень высокомерным лицом с острыми, как у кота, усами, уже побелевшими на концах, он стал бы похож на миньона[59] времен Генриха III; для того чтобы сходство было полным, он носил к тому же коротко остриженные волосы, которые не мешали любоваться сиянием двух темно-синих сапфиров у него в ушах. Поглядев на них, я вспомнил изумрудные серьги Сбогара[60] … Но кроме забавной странности — так отнеслись бы к его серьгам в свете, — свидетельствовавшей о немалом пренебрежении к современным вкусам и мнениям, все в этом человеке было чрезвычайно просто и стильно, он был денди в духе лорда Брэммеля, иными словами, безупречен, и если все-таки привлекал внимание, то именно к себе и привлекал бы его много больше, не держи он под руку женщину… Женщина притягивала к себе взгляды чаще, чем мужчина, и удерживала их дольше. Высокая — примерно одного роста со своим спутником, — вся в черном, она скульптурной лепкой форм, гордостью, таинственностью и силой напоминала огромную черную Исиду из музея Египта. Странное дело! Рассматривая красивую пару более пристально, вы убеждались, что женщина в ней была мускулом, а мужчина — нервом. Женщину я видел только в профиль, а профиль — пробный камень красоты, он может уничтожить ее, а может явить в полном блеске. И кажется, я никогда еще не любовался таким точеным и высокомерным профилем! Что же касается глаз, то о них ничего не могу сказать, они были устремлены на пантеру, и та, полагаю, болезненно ощущала их магнетическое воздействие. Неподвижно лежащая пантера под взглядом женщины словно бы окончательно окаменела, однако, как кошка от слишком яркого света, не шевельнув ни единым мускулом, не повернув головы, не дрогнув даже кончиком уса, только несколько раз моргнув, не в силах больше выносить напряжение, медленно опустила занавес век, спрятав за ними зеленые звезды глаз. Замкнулась в себе, заперлась, превратилась в черное изваяние.

— Так-так, пантера против пантеры, — шепнул мне на ухо доктор, — но шелк окажется покрепче бархата.

Шелком он назвал женщину в платье с треном из блестящей шуршащей материи.

И не ошибся мой друг доктор!

Красота незнакомки в черном, стройной, гибкой, сильной и царственной, была сродни красоте

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату