был написан, виной тому мои поцелуи.
— Что это за письмо? — спросил он с раздражением.
— Я написала в Италию, — спокойно ответила Стыдливая.
Но ни ответ, ни спокойствие его не обманули.
— Врешь! — рявкнул он; достаточно было чуточку поскрести лощеного Лозена, и под ним обнаруживался грубый солдафон.
По одному его слову я понял, как живут между собой эти двое, потчуя друг друга скандалами, с образчиком которого готовы были ознакомить и меня. Я и изучил его, сидя в глубине шкафа. Ни фельдшера, ни Розальбу я не видел, но слышал их, и этого было достаточно: они словно стояли перед моими глазами. Интонации и слова великолепно передавали происходящее, голоса звучали все громче, пока не достигли крайней степени ярости. Фельдшер настаивал, чтобы Розальба показала ему письмо без адреса, а Стыдливая, прижав к себе письмо, упрямо отказывалась. Тогда Идов решил завладеть им силой. Я слышал шуршанье платья, топот ног, беготню, и, сами понимаете, он оказался сильнее, отнял у Розальбы письмо и прочитал его. Она назначала свидание мужчине, письмо свидетельствовало, что этот мужчина был уже осчастливлен и ему вновь обещали счастье… Но мужчина не был назван по имени. Фельдшер, как все ревнивцы, пылал нелепым любопытством и требовал назвать имя того, с кем его обманывали. Стыдливая почувствовала себя отомщенной за насильно отнятое послание, которое вырвали из ее помертвевшей и, возможно, окровавленной руки, потому что я слышал крик: «Ничтожество! Вы поранили мне руку!» Для Идова это письмо оказалось лишней насмешкой, издевательством, он узнал из него только то, что знал и так: у его жены есть любовник — очередной! — и озлобился еще больше. Фельдшер дошел до той степени злобы, которая не служит чести мужчины, он осыпал Стыдливую площадной бранью, ругался грязно, как последний извозчик. Я думал, что он набросится на нее с побоями. Были и побои, но позже. Он упрекал ее — и какими словами! — за то, что она… была именно такой, какой мы ее знаем. Фельдшер был груб, грязен и отвратителен, Розальба отвечала ему так, как может отвечать женщина, которой нечего терять, которая до тонкости изучила сожителя и знает, что держит их в общей грязной постели не любовь, а ненависть. Она не марала себя грязной бранью, но в своем холодном стремлении оскорбить была куда более жестока и беспощадна, чем Идов в безудержной ярости. Она бесстыдно издевалась над ним, истерически хохоча, когда ненависть захлестывала ее до удушья, и на потоки грязи, которыми фельдшер обливал ее с ног до головы, отвечала, стремясь только подлить масла в огонь, довести мужа до безумия, дьяволица каждым своим словом раздувала его гнев, бросала в порох зажигательные снаряды. Из всех тщательно продуманных оскорблений, которыми Розальба язвила его, вернее всего действовало уверение, что она никогда его не любила. «Никогда! Никогда! Никогда!» — повторяла Стыдливая со свирепой радостью, словно бы отплясывая на его сердце и топча его каблуками. Мысль о том, что его никогда не любили, всего обиднее для самолюбия мужчины, чья красота одержала столько побед, всего оскорбительнее для избалованного фата, за чьей любовью неизменно стояло тщеславие. Настал миг, когда он, не выдержав безжалостно повторяемого слова «никогда», пытаясь от него заслониться и не желая ему верить, воскликнул:
— А наш ребенок?
Безумец! Неужели он полагал, что ребенок может стать подтверждением любви, неужели надеялся смягчить воспоминаниями о материнстве?!
— Наш ребенок? — повторила Розальба, расхохотавшись. — Он был не от тебя!
Услышав сдавленный хрип, похожий на тигриное рычанье, я представил себе, каким огнем вспыхнули зеленые глаза фельдшера. От его проклятий едва не разверзлись небеса.
— А от кого, чертова шлюха?! — прорычал он.
А она хохотала, как гиена, и никак не могла остановиться.
— Не твое дело! — с презрением и насмешкой наконец бросила она.
И потом твердила: «Не твое! Не твое!» — хлестала его этой фразой сто раз подряд, повторяя на все лады, а когда устала повторять, пропела, словно победная фанфара. Безжалостно хлеща вконец обезумевшего человека бичом своего отказа, крутя его волчком в горькой пустыне неведения, Розальба с пылом неукротимой ненависти спешила его извести, изничтожить и принялась бесстыдно перечислять имена своих любовников, всех офицеров полка.
— Я поимела их всех, — кричала она, — но никто из них не имел меня! А ребенка, которого ты по своей непроходимой глупости считал своим, сделал мне единственный мужчина, которого я в своей жизни любила! Которого я боготворю! Ты не догадался, от кого он? Не догадался?!
Розальба лгала. Никогда в жизни она никого не любила, но знала, что ложь будет для Идова острым кинжалом, и вонзила в него свой лживый кинжал и поворачивала его в кровоточащей ране, а когда насладилась, как палач, своей пыткой, всадила, чтобы прикончить, последнее признание по самую рукоять:
— Не можешь угадать? Ты, идиот, и на это не способен? Ну, так знай! Отец ребенка — майор де Менильгранд!
Она снова лгала, но у меня не было полной уверенности. Мое имя, произнесенное ею, сразило меня, словно пуля. Имя и после тишина, как будто настала смерть. «Может, он убил ее?» — подумал я и услышал звон хрусталя, разбившегося от удара об пол на тысячу брызг.
Я уже говорил, что фельдшер испытывал немыслимую, невероятную любовь к сыну, которого считал своим. Потеряв его, он обезумел и, не в силах справиться с горем, пожелал увековечить. В действующей армии на марше фельдшер не мог поставить надгробия и ходить к нему каждый день — ох уж это наше обожествление праха! — и тогда набальзамировал сердце мальчика и возил повсюду с собой в хрустальной урне, ставя ее обычно в изголовье кровати. Эту урну он и разбил вдребезги.
— Так значит, сын не мой, грязная подстилка?! — заорал он, и я услышал, как под его сапогом заскрипели осколки: он топтал их и вместе с ними сердце того, кого считал своим сыном.
Розальба, конечно же, кинулась поднимать несчастное сердце, хотела забрать его, отнять у безумца, я слышал ее шаги, она устремилась к Идову, и на этот раз сквозь шум борьбы раздались удары.
— Ты этого хотела, грязная тварь? Так получай! Вот оно, сердце твоего сучонка! — выкрикнул фельдшер и запустил прямо в лицо Розальбе сердце обожаемого им малыша и попал…
Бездна бездну призывает[129], так, кажется, говорят? Кощунство порождает кощунство. Стыдливая, придя в неистовство, повторила то, что сделал фельдшер, — швырнула в него сердце собственного сына, которое, возможно, не выпустила бы из рук, не будь этот ребенок от ненавистного ей мужчины, которому она хотела воздать мукой за муку, позором за позор. Впервые свет стал свидетелем подобного святотатства: отец и мать швыряли друг другу в лицо сердце своего умершего ребенка!..
Кощунственная дуэль длилась несколько минут. Все неожиданно обернулось так мучительно и трагично, что мне не сразу пришло в голову поднажать на дверь шкафа плечом, открыть ее и вмешаться… И вдруг я услышал вопль — такого я, да и вы тоже, никогда не слышал и больше не услышу, хотя мы на полях сражений понаслышались всякого, — он придал мне силы, я высадил дверь и увидел… Такого я не увижу больше никогда! Прижав Стыдливую к столу, фельдшер удерживал ее железной рукой, задрав на ней юбки, а она, полуголая, извивалась змеей. Что, вы думаете, он собрался делать? Рядом лежал воск, горела свеча, и они навели фельдшера на адскую мысль — он надумал запечатать эту женщину, как она запечатала свое письмо. Свою дьявольскую месть и собирался исполнить больной ревнивец.
— Твоим наказанием станет место, которым ты грешила, бесстыжая! — рычал он.
Меня фельдшер не видел, склонившись над жертвой, которая уже и не кричала. Печаткой ему служила рукоять сабли, которую он окунул в кипящий воск.
Я прыгнул на него и, даже не сказав: «Защищайтесь!», вогнал свою саблю по рукоять ему между лопаток, вогнал бы и руку по локоть вслед за саблей, лишь бы его прикончить.
— Ты правильно поступил, Мениль, — одобрил майор Селюн. — Душегуб не заслужил встречи со смертью лицом к лицу, как умираем мы, воины.
— Но это же история Абеляра, только доставшаяся Элоизе[130], — сказал аббат Невер.
— Интереснейший хирургический случай, и очень редкий, — сообщил доктор Блени.
Но Менильгранд не обратил внимания на их реплики, он спешил закончить рассказ: