все полки тогда, с нетерпением ожидал приказа выступить в Германию, где император вел кампанию, которую назовут потом кампанией 1813 года. Для начала я съездил в наше родовое поместье и простился с отцом, а потом прибыл в этот самый городок, где мы сейчас с вами находимся; здесь, в жалком городишке с несколькими тысячами жителей, стояли тогда два первых батальона нашего полка. Два других расквартировали в городках по соседству. Хоть вы бывали здесь только проездом, все-таки можете себе представить, каким он был тридцать лет назад. Гарнизон, без сомнения, из самых захудалых, куда случай, а точнее, дьявол — в тот миг в обличье военного министра — заслал меня в начале моей военной карьеры. Гром небесный! Ну и убожество! Я не припомню более безрадостного и однообразного существования. Хорошо еще, юношеская непритязательность и первый в жизни мундир — вам неведомо, как мундир кружит голову, зато всем, кто носит его, знакомо мундирное опьянение — помогали не замечать то, что впоследствии показалось бы невыносимым. Я и внимания не обращал на заштатный городишко, наслаждаясь шедевром портных Томассена и Пье, от которого был в восторге. Благодаря мундиру все вокруг казалось мне и приятнее, и красивее, — мои слова вам покажутся преувеличением, но так оно и есть: моим гарнизоном был мундир! Когда унылое однообразие провинциальной жизни вгоняло меня в тоску, я надевал парадную форму, синюю, с белой грудью и красной выпушкой, и при виде моего золотого горжета забывал обо всех печалях! Я брал пример с женщин, они любят приодеться и тогда, когда одни и когда никого не ждут. Я тоже наряжался для самого себя и наслаждался в одиночестве золотой бахромой офицерского эполета и золотым, сверкавшим на солнце темляком сабли, горделиво прохаживаясь по укромным аллеям городского бульвара в четвертом часу дня. Мне никто не был нужен, чтобы чувствовать себя счастливым, я вышагивал один, грудь колесом, точно так же, как буду вышагивать потом по Гентскому[29] бульвару в Париже с дамой под руку и слышать позади себя: «Полюбуйтесь, вот она, настоящая офицерская выправка!» Но вернемся в наш городишко. В нем не процветало купечество, не богатели искусные ремесленники, а те несколько знатных, но разоренных революцией семейств, которые еще оставались, затаили на Наполеона злобу за то, что император, по их словам, «не перерезал горло ворам революционерам», так что наполеоновских офицеров чествовать было некому, и никто не устраивал для нас ни пышных балов, ни скромных вечеров с танцами. Разве что по воскресеньям в хорошую погоду мамаши после полуденной мессы прогуливали по бульвару своих дочек, но уже в два часа колокол призывал к следующему богослужению, и все юбки с бульвара сдувало как ветром. Впрочем, в те времена никто из нас в церковь еще не ходил, — только при Реставрации король обязал полковое начальство посещать дневную мессу, и ее даже стали называть «воинской». Надо сказать, что богослужение всерьез оживило скучную гарнизонную жизнь. В пору, когда молодцев вроде нас так занимает любовь и страсть к женщине, «воинская месса» стала большим подспорьем. В церковь отправлялись все офицеры, кроме дежурных, и рассаживались как бог на душу положит. Чаще всего мы садились позади самых хорошеньких прихожанок, а они, отправляясь на мессу, старались, чтобы нам было на что посмотреть. Мы не оставались в долгу и обсуждали вполголоса, но так, чтобы слышал наш предмет, все его достоинства, красоту лица, щегольство туалета. Ах, «воинская месса»! Сколько влюбленностей возникло благодаря ей! Сколько записочек перекочевало на моих глазах в девичьи муфты, лежавшие на стульях, пока барышни молились, встав на колени подле своих маменек! И ответы мы забирали в следующее воскресенье из тех же муфт. Однако при императоре «воинских месс» еще не было. А значит, не было и возможности приблизиться к благовоспитанным барышням, и мы лишь мечтали о таинственных особах под вызывающе густыми вуалями. Да, познакомиться с самыми очаровательными жительницами городка мы не могли, и возместить потерю тоже было нечем. Караван-сараи, о которых не принято упоминать в приличном обществе, внушали ужас своим убожеством. Кафе, где офицеры обычно развеивают тоску гарнизонной жизни, отвращали нечистотой и неопрятностью. Даже сколь-нибудь пристойной гостиницы, где офицеры могли бы рассчитывать на приличный обед за разумную цену, не существовало в жалком городишке. С тех пор, надеюсь, дела поправились и здесь, как вообще повсюду в провинции. Но тогда нам пришлось отказаться от общего офицерского стола и расселиться по частным квартирам небогатых горожан, сдававших их совсем недешево, чтобы улучшить свой скудный стол и поправить скудные доходы.
Поселился на частной квартире и я. Мой товарищ, снявший комнату на постоялом дворе при почтовой станции, — он находится тут же, чуть подальше, и будь сейчас светло, вы увидели бы через несколько домов беленый фасад и вывеску: золотой циферблат часов в виде солнца и сверху надпись — «На восходе», — так вот, мой товарищ помог и мне снять квартиру с ним по соседству, да-да, эту, на втором этаже, с окном, что так взволновало меня сегодня. Мне показалось, окно и теперь мое, и все, что случилось со мной, произошло вчера. Я был благодарен своему товарищу за помощь. Старше меня, он дольше служил в полку и охотно взялся направлять юного новоиспеченного офицера, столь же неопытного, сколь беспечного. Повторяю, меня волновал только мундир, который я ставил превыше всего, — чувство, вашему поколению, рядящемуся в одежды философов и миротворцев, малознакомое. Еще я страстно желал под гром пушек принять боевое крещение, лишившись наконец — да простится мне солдатский юмор — невинности. Мундир и первое сражение — вот чем я жил тогда, ни о чем другом не помышляя. Но больше всего я мечтал о первом сражении, ведь живит нас то, чего у нас нет, а не то, что мы уже имеем. Я любил себя в завтрашнем дне, как любят себя скупцы, и понимал монахов, живущих на земле, словно на постоялом дворе, куда судьба забросила их на одну ночь. Солдат сродни монаху, я был солдатом и жил в гарнизоне по-монашески. Учения, исполнение офицерских обязанностей, завтраки, обеды и ужины вместе с хозяевами, которые сдавали мне квартиру (их нравы и обычаи я еще опишу), — вот к чему сводилась вся моя жизнь. Свободное время я проводил у себя в комнате лежа на диване, обтянутом синим сафьяном; после учений он казался мне прохладным озерком, и я вставал с него, только чтобы пофехтовать или сыграть партию в империал с Луи де Меном, моим соседом. Луи де Мен оказался проворнее меня, нашел себе премиленькую гризеточку и с любовницей в ожидании боев успешно «убивал», как он говорил, время… Я исходил из своего опыта общения с женщинами и не спешил по стопам Луи. А опыт у меня был самый что ни на есть незавидный, и приобрел я его там, где приобретают все ученики Сен-Сира[30], получив увольнительную. А потом, знаете ли, бывает, что и темперамент просыпается не сразу… Знавали вы Сен-Реми, первого повесу Парижа, прославившегося своими похождениями? Мы прозвали его Минотавром — нет, не из-за рогов, которых не избежал и он, коль скоро убил любовника своей жены, а из-за аппетитов по женской части.
— Конечно, — кивнул я, — стариком он с каждым выпадавшим на его долю годом бегал за юбками все резвее. Черт побери! Еще бы мне не знать великого Сен-Реми, неутомимого «ходока», если воспользоваться выражением Брантома[31].
— Он и в самом деле сродни героям Брантома, — подхватил виконт. — Так вот Сен-Реми в двадцать семь лет еще не знал ни вина, ни женщин. Я слышал от него самого, что в двадцать семь лет он был невиннее грудного младенца и пил только молоко и воду.
— Однако сумел с лихвой наверстать упущенное, — с невольной улыбкой заметил я.
— Разумеется, — согласился виконт, — и я тоже. Правда, трудиться мне пришлось значительно меньше, поскольку период моего благоразумия ограничился временем, проведенным в этом городке, да и девственником, каким был Сен-Реми, по его собственному утверждению, я уже не был… В общем, жил я, как живут рыцари Мальтийского ордена, что мне и подобало, ибо принадлежу к этому ордену с колыбели… Впервые слышите? Неужели? Я стал бы со временем командором, унаследовав звание одного из моих дядюшек, но помешала революция. Она уничтожила Мальтийский орден, хотя я позволяю себе по-прежнему носить изредка мальтийский крест. Бравирую.
Хозяева, которыми я обзавелся, сняв комнату, — провинциальные обыватели из мещан — придерживались тона, я бы сказал, благородного. Пожилые муж и жена обращались со мной с той старомодной учтивостью, какой веет, будто духами, только от прошлого, а нынче ее не сыщешь не то что в низком сословии, но и среди своих. Я был молод, а молодость не склонна развлекать себя наблюдениями, тем более за старичками хозяевами, которые нисколько меня не интересовали, ни сами по себе, ни теперешняя их жизнь, ни прошлая, да и виделся я с ними только за столом, обедая или ужиная. Воспоминаниями они со мной не делились, а сообщали всевозможные городские сплетни, муж не без ехидной насмешки, его набожная жена спокойно и доброжелательно, но с тем же удовольствием. Впрочем, кажется, как-то зашла речь о путешествии хозяина дома в молодые годы, путешествовал он долго, по неведомой причине и за чужой счет, потому и женился поздно, а невеста все это время его ждала. В общем,