совсем уж непонятную словесную путаницу; из этой путаницы, как вылетевший из густого тумана камень, прямо в лоб, наповал били стихотворные строки:
«И только высоко, у царских врат, причастный тайнам, плакал ребенок о том, что никто не придет назад».
Ниже стоял адрес и был начерчен четкий план, как удобнее добираться до села, где живет Петр Михайлович Белоусов. А в самом конце письма жирно, как на плакате, было написано:
«Плата по соглашению».
Стоило бы, наверное, как и все, посмеяться, но Бокарев, сам всей душой исстрадавшийся за год, с томлением в сердце вдруг живо представил седенького деревенского дедушку, маленького и сморщенного, как осенний стручок гороха; сидит якобы этот дедушка, обутый в коротко обрезанные и толсто подшитые валенки с кожаными задниками, на деревянной скамеечке у железной печурки, подбрасывает щепу и смотрит на пламя скорбящими глазами...
— Зря мы, может, ржем, как теи кони... — задумчиво сказал Бокарев.
Показалось, комнату разнесет от гыканья, а когда чуть поутихло, кто-то со стоном пропел:
— Ой, теи кони, теи кони, черная да белая коняга удала...
— Правда, ничего смешного не вижу. Не умеет человек чувства свои как надо выразить, так ведь пишет к нам с открытым сердцем. Помощи просит... Чудак, ясно, но...
Бокарева перебили:
— А ты, раз так, то съезди к этому старику, полепи его легендарного брата.
— Только смотри, чтобы тебя опосля из Худфонда насовсем не поперли.
— При чем здесь фонд? — нахмурился Бокарев. — Я не собираюсь за деньги лепить брата этого старика.
— А просто так, значит, уже собираешься?
— Чего пристали? — огрызнулся Бокарев. — Захочу — и поеду.
Сказано это было зло, и все ненадолго притихли.
— Брось ты, Серега, чудить, честное слово. Хоть ты у нас сейчас и самая знаменитость, но не бери себе в голову это письмо, — неожиданно послышался сочувственный голос. — Пойдем лучше к Кашею.
Такого Бокарев вынести уже не мог.
Сунув письмо старика в карман пальто, он подался к выходу и сильно грохнул за собой дверью.
Разгоряченно шагая по слежавшемуся, твердому и темному, как асфальт, снегу на тротуарах, он зло поглядывал по сторонам и с трепетным азартом думал о том, что к черту, к черту эту жизнь, завтра же соберется и умотает туда, в патриархальную тишину деревни, к дедушке в обрезанных валенках — на дымящуюся картошку с малосольными огурцами, на парное молоко... Возьмет глины, есть у него в мастерской прекрасная глина, податливая, как пластилин, и будет по фотографиям лепить его брата; подарит потом бюст деду, а если получится что-то стоящее, то память об этом останется в пальцах — позднее он сможет сделать в мастерской работу для грядущего выставкома.
От обиды у Бокарева закипало сердце, хотелось материться и плевать во все стороны.
По пути его осенило завернуть в библиотеку: все же от письма дедушки отдавало каким-то «шутейным» ломанием. Еще небось выдумал все, старый склеротик, про легендарного брата?!
Знакомая женщина в библиотеке, часто выдававшая ему книги по искусству, слегка призадумалась, когда он сказал, что его сюда привело: «Как вы говорите? Белоусов, Белоусов... Что-то, ей-богу, слышала, вроде. Сейчас посмотрю по картотеке». Она порылась в карточках и, обрадованно сказав: «Есть», исчезла, растворилась в таинственном полумраке среди стеллажей. Вскоре она вынесла ему книгу очерков под общим названием «Ветераны». Он присел в кресло возле журнального столика, полистал книгу и с радостью наткнулся на нужное: очерк «В семнадцать мальчишеских лет» был написан про Дмитрия Михайловича Белоусова. Словно целый мир открылся перед Бокаревым, едва он пробежал очерк глазами. «Ну и биография! Ну и жизнь!» — он даже задохнулся от восторга. В семнадцать лет — командир полка. Поход с Блюхером по Уралу. А дальше — граница, борьба с басмачами в песках Средней Азии... Халхин-Гол... Во время Великой Отечественной войны командир дивизии. А после войны работал Дмитрий Михайлович председателем райисполкома... Радость открытия, удачи так и захлестнула Бокарева, грудь точно наполнилась чистым воздухом, но вместе с тем сквозь восторг вдруг стали пробиваться брюзгливое недовольство и раздражение. «С чего бы это?» — удивился он. И сразу догадался: да книга же... Ужас как плохо издана книга! Бумага газетная, серая, местами даже желто-серая, обложка совсем блеклая, неинтересная. На обложке нарисован конь с трубой поднятым, как у кошки, хвостом, конь этот якобы куда-то скачет, а на самом деле, ей-ей, прямо как каракатица, беспомощно перебирает ногами под раздутым брюхом. Ой, бездари! Так оформлять книгу про таких людей! Так выпускать ее! И так писать, кстати... Язык очерка был жутко трескучим, будто под самым ухом из опрокинутого кузова самосвала сыпался на листовое железо щебень.
В Бокареве возмутился художник. Еще он подумал о том, как огорчился, наверное, дедушка, взяв в руки такую книгу, — вот и пришла мысль самому написать о брате.
Из библиотеки Бокарев сразу пошел на почту, отправил дедушке срочную телеграмму и стал собираться в дорогу.
В вагон поезда он вошел поздно вечером, почти уже ночью, но на станции было светло, как днем: полыхал огнями огромный вокзал, большущие лампы ярко освещали перроны и виадуки, в электрическом свете бесконечно далеко проглядывались серебристые нити рельсов.
Поезд долго, трудно выстукивал за городскую черту, выбираясь из переплетения железнодорожных путей, словно из паутины. Сидя у окна, Бокарев болезненно морщился и при каждой малой приостановке поезда дергался на сиденье, как бы помогая вагонам в их судорожных толчках вперед, поощряя поезд выскочить поскорее вон из родного города, такого шумного, большого, почти столичного и суматошного до бестолковости.
Выбравшись на свой путь, поезд вдруг весело, даже игриво, завихлял вагонами. Но отсвет городских огней еще долго мешался с чистотой ночи; казалось, за вагонами тащится ядовито-грязная желтизна.
«Поехали все же...» — с удивлением подумал Бокарев.
Почему-то его долго не оставляла нелепая мысль, что поезд так и не сможет преодолеть тяготение города... Ощущая теперь убаюкивающее покачивание вагона, он радовался, что нашел в себе силы собраться: отдохнет в тишине деревни, поживет среди простых людей, походит в горах на лыжах, окрепнет, отогреется душой и еще всем покажет, на что он способен.
Рано утром Бокарев с нетерпением выглядывал из вагона поезда, замедлявшего ход у наплывавшей на него маленькой железнодорожной станции. После духоты вагона он невольно так глубоко и полно вдохнул морозного воздуха, что потемнело в глазах, закружилась голова, и он прислонился плечом к стене тамбура; стоял так, блаженно прикрыв глаза, очарованный увиденным, с восторгом в груди, с предвкушением счастья, пока поезд не замер, а затем спрыгнул на захрустевший под ногами снег и стянул из тамбура раздувшийся от глины рюкзак, чемодан и лыжи.
Станция искрилась, сияла от мельтешившей в воздухе изморози. Невысокий вокзальчик отливал солнечной желтизной и широко, открыто, даже как-то немного наивно, смотрел на мир чистыми окнами. Близко к путям с пронзительными на солнце рельсами подходили невысокие Уральские горы, поросшие звонкими, ясными соснами; у станции сосны отсвечивали медью, но в горах подальше кутались в темную синеву.
Высокое небо над станцией, над горами, казалось, проглядывалось насквозь и светилось чистейшей голубизной — лишь в самой глубине его тающей льдинкой завис осколок луны.
От станции в горы, теряясь в соснах, вела рыжая дорога.
Слегка оглушенному тишиной Бокареву все вокруг представилось на миг так, словно окружающее было ухвачено цепким взглядом живописца и перенесено на холст, а он сам, щурясь и клоня к плечу голову, стоит на снегу, смотрит на работу художника и млеет от радости и восторга.
— Эй, ты это, чай, будешь к деду Петру из области? — внезапно послышался позади чей-то хрипловатый