Он умер немолодым человеком. Его старший сын Володя стал музыкантом. Он жил в Подмосковье и как-то навестил нашу семью. Он был похож на отца.
Совсем другого поля ягода оказался мой второй в жизни начальник. Звали его Иван Степанович. Мы вместе добрались с Урала до освобожденного от оккупации села и станции Курсавка, «столицы» одноименного района Ставропольского края. Вместе холодали в нетопленой комнате. Во сне, я заметил, он скрипел зубами. Когда позднее я проходил судебную психиатрию и читал про эпилепсию, мне думалось, что Иван Степанович был либо эпилептиком, либо эпилептоидом. Скорее всего, это мне казалось из-за возникшей обоюдной антипатии.
Иван Степанович был совсем не похож на Михаила Митрофановича. Плотный, аккуратно скроенный мужик, смуглое лицо, выглядевшее как грязное. Он подолгу грыз семечки и молчал.
Семечки – это деталь северокавказского быта. Однако мне известно, что если шахматист за игрой обдумывает ход и грызет семечки, то он ничего не соображает.
Иван Степанович невзлюбил меня первым. Не знаю, за что. Как-то он сказал: «У меня два следователя ушли, оба с высшим образованием». Я спросил: «Почему?». Он ответил: «Не смогли работать», и пожал плечами. В смысле: «Чего уж тут объяснять. С высшим-то часто бывают неполноценные работники».
Как-то я написал обвинительное заключение по простому делу. Принес ему на утверждение. Он наложил резолюцию: «Короче, яснее». Я переписал, но ему не понравилось. Тогда я, не долго думая, сказал, что у меня лучше не выходит, вот вы напишите, покажите, как надо. Он промолчал. Но стал очень внимательно следить, куда я хожу в рабочее время. Даже когда я выходил по малой нужде.
Если бы не чрезвычайное событие, то на счету у Ивана Степановича, вероятно, появился бы еще один ушедший следователь, правда, с незаконченным высшим образованием. Однако ему не повезло. Конечно, шерше ля фам.
О семье Ивана Степановича я ничего не знал, но что он свел дружбу с заведующей столовой, женой фронтовика, общительной женщиной, пышущей здоровьем, в Курсавке знали почти все. Мужики были в цене, даже не кавалеры. А война многое списывала. Но любовь Ивана Степановича к жизни на этом не ограничилась. Подружился он еще в соседней станице с бывшей любовницей немецкого коменданта. Она не ушла с немцами.
Был чудный денек, из ульев брали мед, варили хмельной медок. Напиток, пожалуй, повкусней уральской браги.
Иван Степанович сидел на травке с «комендантшей» в саду, под легким хмельком и куражился. Он выстрелил из пистолета в землю, но попал почему-то в ногу.
В районе было неспокойно, постреливали разные типы. Ивана Степановича привезли в больницу, мне сообщили, и я прибежал. Он пожаловался, что ранен в ногу бандитом. Показал забинтованную ногу. Я сказал, что не верю, потому что ранение сквозное, вход пули под коленом, а выходное отверстие близ стопы. Я спросил: «С горы что ли стреляли?». Он не возразил. Сказал, что это версия не для меня, а для прочих. За этот боевой подвиг его перевели из Курсавского района в Кизлярский округ. Там, где, по слухам, песок и жара.
Больше я о нем не слышал.
С первым начальником мне крупно повезло, а со вторым – не очень. Как любит говорить один мой товарищ: «Не каждый день суп с клецками».
С Матвеем мой отец познакомился в Смоленской области, откуда сам родом. У Матвея было круглое лицо, карие глаза и добрая улыбка. Я знал, что он увлекался криминалистикой и заочно окончил юридический институт. Его первая жена умерла при родах, оставив ему новорожденную. Матвей сам нянчил девочку. Он поставил в своем рабочем кабинете люльку, примус… Работал и грел ребенку пищу, кормил, пеленал… Другого выхода не было. Позже он женился во второй раз. На доброй женщине, которая не могла иметь детей. Сложилась дружная семья.
От природы он был здоровым и жизнерадостным и, возможно, поэтому общительным. А знал он больше, чем в ту пору следовало знать человеку общительному. Он тяжело переживал 1937 год. Отец считал Матвея добрым человеком, а Матвей отца – сдержанным. Оба, вероятно, не ошибались. По своей душевной организации Матвей хотел с кем-нибудь делиться своими мыслями. Я слышал от отца его рассказ о том, что арестовывали людей, которые переписывались с заграницей. Будто бы за невинными фразами их писем скрывался тайный предательский смысл. Их репрессировали, и Матвей не мог забыть их мук. Из области пришел приказ следователю арестовать начальника – прокурора, врага. Матвей выполнил приказ.
Защищаясь от кошмара, Матвей прибег к распространенному заговору: «Не верю никому, верю только Сталину!».
Отец Матвея выслушал, но не утешал, не спорил. Не знаю, стало ли Матвею легче на душе.
Я видел Матвея, майора юстиции, после войны. Он остался жив и цел.
Вроде бы не изменился внешне, но другим стал взгляд и улыбка. Скорее сочувственная, понимающая, но не веселая. Оно и немудрено.
В книжке отца кибернетики Норберта Винера я обратил внимание на слова: «…Коммунизм, национал-социализм и другие религиоподобные системы».
Став членом Латвийской коллегии адвокатов, я был направлен в юридическую консультацию Московского района Риги. Так называемый Московский форштадт, окраинная и бедная часть города.
Долгие годы там проживали русские люди, в ходу был русский язык. Коммунисты прокуратуры, суда, адвокаты входили в одну парторганизацию. Приближались выборы, надо было открывать, агитпункт и мне оказали высокое доверие – руководить агитпунктом. Желание у меня, естественно, отсутствовало, но обстоятельства обязывали.
Инструктор райкома по фамилии Игнашкина объясняла мне, что надо делать. «Агитпункт надо украсить, – твердила она и повторяла: украсить». При этом она показывала руками, как надо украсить. Получалось обычно что-то вроде буквы О в пространстве.
Я знал, что она по образованию агроном. Голой земли и растений в московском форштадте было всего ничего. Преобладал даже не асфальт, а булыжные мостовые. Агроному тут не разгуляться. Может быть, поэтому у худой и бледной агрономши вид был тоскливый, а голос скучный. Однако я принялся украшать по мере способностей. С помощью уважаемых товарищей из нашей организации вытащил кресло из-под директора районного промкомбината и ковер из его кабинета, добавили еще кое-что, разложили газеты и журналы и стали ждать избирателей. Первым пришел мужчина в легком подпитии и произнес громко: «Я буду голосовать за маршала Жукова, – подумал и добавил: И за Суворова!».
По идее, как говорится, все неплохо, но Жуков по нашему избирательному округу не баллотировался, не говоря уже о Суворове. Избиратель этот, с виду работяга, русский, прожил жизнь в Латвии. Одним словом, основной наш избиратель. Мы вежливо уговорили любезного пойти домой отдыхать.
Все-таки агитпункт работал слабо, и мне на собрании по предложению Игнашкиной влепили выговор. Я, правда, вел себя неправильно. Не каялся, а шумел, доказывал, что ради агитпункта забросил профессиональную работу при сдельной зарплате, а на критику, что вечерами играл в шахматном чемпионате Риги, возражал, что это правильно: не уступать же звание чемпиона города фашисту! Ни Игнашкина, ни прокурор, ни другие со мной не согласились. Меня поддержал только старый судья по фамилии Дрей. Он был старым латышским коммунистом, очень больным, но неизменно веселым человеком. Позднее он умер, и врачи после вскрытия удивлялись: «Как он мог жить?».
Секретарь райкома Гурьев, крупный рябой мужчина с быстрыми глазами, меня принял и одобрил. Выговор моментально отменили. Гурьев сказал: «Снять!». В речи он отдавал предпочтение повелительной и инфинитивной формам. К примеру, сказал как-то, что на первомайской демонстрации в ответ на провозглашаемые с трибуны лозунги коммунисты должны кричать «Ура!». И не стесняться. Так и повторил: