здесь докончить курс воспитания, они не умеют еще вести себя как должно с порядочными людьми».
Глинский был во фраке и думал, что усатый человек не узнал его, он встал и, подошед к нему, сказал:
— Милостивый государь, я не знаю ваших причин, по которым вы говорите так дурно о русской гвардии, и не хочу знать их; но я должен объявить, что я русский и, следственно, продолжение вашего разговора в этом тоне будет не у места.
Усатый человек узнал и прежде Глинского, но, мстя ему за вчерашнее предпочтение, а может быть, и за сегодняшний отказ графине Гогормо, он продолжал говорить по-прежнему, не обращая внимания на слова Глинского.
Глинский во всякое другое время вспыхнул бы, но сильная грусть придала ему хладнокровия; он подступил ближе к человеку с большими бакенбардами и сказал твердым я спокойным голосом:
— Вы ошибаетесь, государь мой, говоря, что мы не умеем обращаться с порядочными людьми; чтоб доказать вам, что мое воспитание кончено и я могу дать урок в учтивости самому французу, позвольте мне спросить ваше имя?
Кавалер Почетного легиона надел шляпу, протянулся на стуле, сложил руки на груди и засвистал «Vive Henri IV»! Эта ария означала, что он роялист; она служила как будто масонским знаком для всех эмигрантов.
— Впрочем, это для меня все равно, — продолжал Глинский, — если вы не сами надели на себя этот крест, то, конечно, он ручается за ваше имя, и если все, что вы говорили насчет русских, клонилось к тому, чтоб затронуть меня — я к нашим услугам и требую удовлетворения.
Усач продолжал насвистывать, глядя насмешливо в глаза Глинскому.
— В таком случае ты подлец и негодяй, — сказал Глинский.
— Sacré tonnerre![192] — заревел усач, вставая. — Я научу, как должно говорить с такими людьми, как я! не угодно ли сделать прогулку au pré aux cerfs?[193]
— Я требую этого, — отвечал Глинский, И когда Шабань, возвратясь, подошел, он обратился к нему.
— Любезный друг! — сказал он, — мы с этим господином хотим взаимно давать уроки вежливости — хочешь ли ты быть моим секундантом?
Шабань остолбенел. Он попеременно оглядывал обоих противников. «Что тебе сделали?.. за что вы хотите драться?» — сказал он в удивлении.
— Об этом после — теперь поедем.
— Но, может быть, тут есть какое-нибудь недоразумение.
— Слушай, Шабань, ты можешь быть моим учителем, как обращаться с женщинами — но как защищать честь русских и собственную — извини меня, я сумею сам!
Шабань обнял Глинского. — Если так, рад, что могу служить тебе, — сказал он. — Какое же оружие?
— Шпаги, — сказал кавалер Почетного легиона.
— Пистолеты, — возразил Глинский.
— Я худо стреляю.
— Мы будем стреляться на два шага.
В это время несколько русских офицеров, тут случившихся, подошли, услышав крупный разговор; один из них вызвался быть секундантом Глинского, но Шабань ни за что не хотел уступать этой чести. Глинский попросил только офицера, чтоб он научил Шабаня, что должно делать. Французы в это время еще не привыкли к поединкам на пистолетах и предпочитали шпаги, но русские в бытность в Париже кончали все ссоры пулями и тем отучали многих сварливцев и охотников до дуэлей, заводивших сначала беспрестанные ссоры. Француз, разговаривавший с противником Глинского, согласился быть его седундантом и вступил в переговоры с Шабанем, который, хотя и против себя, но требовал по желанию доверителя самой строгой дуэли. Постановлено стреляться чрез общий барьер, от которого противники могли расходиться на 10 шагов. Это очень не нравилось человеку с усами, но надобно было покориться необходимости и убеждениям секунданта, который, по-видимому, был офицер и, негодуя на нерешительность своего героя, с досадою заставил его принять условие сделанного ими договора.
В четверть часа было все кончено, чрез другую четверть явился мальчик, посланный Глинским домой с запискою к слуге за ящиком с пистолетами, и две кареты покатились к заставе de Tetoile.
Дорогою Глинский рассказал Шабаню происшествие и этот, пораженный холодностью рассказа и тоном голоса молодого человека, невольно спросил: «Ты хочешь быть убит, Глинский?»
— Может быть.
Это было последнее слово, сказанное в карете.
Все дуэли похожи одна на другую. Когда приехали на место, секунданты отмерили от общего барьера, для которого была воткнута в землю сабля, по 10 шагов в обе стороны, поставили противников друг против друга, дали им в руки пистолеты и сказали: «Начинайте!» В это время Глинский, сделав шаг вперед, остановился и сказал своему противнику: «У вас выкатилась пуля из вашего пистолета». В самом деле, пуля лежала у ног его; секунданты взяли пистолет, чтоб снова зарядить — и это ли обстоятельство, которого никто не заметил и которое доказывало благородство Глинского, или мысль о том, какой опасности подвергался кавалер Почетного легиона, стреляя пустым порохом и подставляя грудь под пулю на верную смерть — или оба эти ощущения вместе, только они видимо поколебали храбрость француза. Он побледнел, переступал с ноги на ногу и пока длилось освидетельствование пистолета, не высыпался ли вместе с пулею и порох, разряжанье и новый заряд — лицо его во все продолжение времени быстро изменяло внутренним чувствованиям. Правда, что нет ничего мучительнее, как долгие приготовления к казни. Наконец, пистолеты снова в руках противников, и со словом «начинайте!» Глинский поднял пистолет, прямо подошел к барьеру, но француз, целясь на каждом полшаге, выстрелил не более как в двух шагах от своего места. Глинский пошатнулся и схватил себя за, левую руку. «Это ничего, — сказал он, — теперь пожалуйте ко мне поближе, г. кавалер Почетного легиона», но г. кавалер не в состоянии был этого сделать: мысль о том, что жизнь его теперь совершенно зависела от Глинского, отняла у него последние силы. Колени затряслись, пистолет выпал из руки, и он почти повалился на руки секундантов, подбежавших поддержать его.
— Это не дуэль… это убийство! — бормотал он несколько раз едва внятным голосом.
Глинский опустил пистолет.
— Я знал это наперед, милостивые государи, — сказал он, — истинно храбрый человек никогда не бывает дерзок. Теперь ему довольно этого наказания; но в другой раз я употреблю оружие, которое наведет менее страха, но сделает больше пользы.
Можно сказать, что противник Глинского остался на месте; он не мог встать на ноги с дерна, куда его бросили секунданты, и никто его не хотел взять с собою в карету. Рана Глинского была бездельная: пуля задела неглубоко мякоть руки выше локтя; он завязал рану платком, не допустив никаких других пособий, и так все отправились в город. Шабань был вне себя от восторга; эта дуэль ему казалась plus ultra[194] храбрости, хладнокровия и великодушия Глинского, которого он не уставал обнимать и осыпать комплиментами; другой секундант расстался с ними, прося извинения у обоих, что он, по необходимости, должен был служить свидетелем трусу.
Как ни весел был Шабань, и как ни уверял он Глинского, что нельзя печалиться, сделав такое славное дело, этот был пасмурен и никак не соглашался окончить день, как обыкновенно кончают его после удачного поединка, т. е. шампанским. «Мне не для чего радоваться, — говорил он Шабаню, — победа над трусом немного приносит чести, сверх того, я жалею, что это так случилось и дуэль кончилась иначе, нежели я желал!»
— Ты жалеешь, что его не убил?..
— Я и не имел этого намерения.
Как ни ветрен был Шабань, но такие мысли могли его расстраивать, он взглянул на Глинского, и при его нахмуренном виде, кивая головою, пробормотал: «как глупы влюбленные!..»
За этими словами последовал опять похоронный марш Людовика XVI и молчание не прерывалось в карете до тех пор, пока они не въехали в улицу du Bac.