сна дочери.
— Все прошло, милая матушка! все кончилось! я хочу встать, — я надеюсь угощать вас у себя сегодня.
— Не лучше ли, друг мой, те, бе остаться в постеле и не беспокоиться для своих. Знаешь ли ты, что Глинский уехал? — Я не могу пересказать всего, что он говорил, сколько он препоручал сказать тебе, я очень плакала, друг мой, — я люблю этого прекрасного молодого человека.
Несколько секунд Эмилия молчала, потом спросила трепетным голосом: «Уехал и не будет более?»
— Не будет, милая!
— Маменька! я хочу, чтоб вы были у меня, мне будет легче, мне будет лучше. Все кончено!.. я не ожидала так скоро!..
— Впрочем, твоя лихорадка была бездельная, ей и надобно было скоро миноваться — но все-таки лучше успокоиться.
В комнате с задернутыми занавесами было темно; слезы Эмилии катились неприметно. Маркиза, успокоенная уверениями дочери, встала и ушла, обещаясь быть у ней к чаю.
Ввечеру семейство Бонжеленя собралось на половине у Эмилии. Все были скучны; маркиза говорила о Глинском, пересчитывая его добрые качества, и каждая похвала стрелою вонзалась в сердце Эмилии, которая была бледна, старалась занимать общество, несмотря на то, что голос изменял ей и сухие глаза горели огнем лихорадки. Маленькая де Фонсек, надув свои губки, сидела отвернувшись от Шабаня, который кусал ногти с досады и время от времени делал односложные вопросы или отвечал такими же словами присутствующим. Старого маркиза не было дома.
— Где же Дюбуа? — спросила Эмилия.
— Где же Дюбуа? — повторила маркиза.
Шабань позвал слугу, приказывая от имени графини звать Дюбуа.
— Он уехал еще поутру перед завтраком, — отвечал слуга.
— Куда же он уехал?
— Не знаю. Он оставил письмо к маркизу, который, прочитав, приказал запереть комнату г. Дюбуа и принести к себе ключ.
Все взглянули друг на друга с изумлением. Вопросы были напрасны. Каждый мог об этом думать, как ему угодно. Темное предчувствие шептало графине, куда уехал Дюбуа. При первой мысли она невольно вскрикнула: несчастный! он погибает для своего героя! Все оборотились к ней и ждали объяснения на это восклицание, как вдруг на дворе послышался лошадиный топот и развлек общее внимание. Шабань подошел к окну.
— Приехал какой-то верховой, — говорил он. — Базиль светит ему фонарем. Они идут к подъезду графини.
Глаза всех были обращены на Шабаня; ожидали, что он скажет еще.
— Это не Дюбуа, — сказал он, приглядываясь.
— Кто же? — спросила невольно графиня, хватаясь за стол как бы с намерением встать. Как будто инстинкт говорил, что ей должно бежать, но дверь растворилась и явился Глинский.
Все в один голос вскрикнули; все вскочили и бросились к нему навстречу. Одна графиня осталась в том же положении, бледная, без сил встать, не в состоянии выговорить ни слова и с сухими глазами, которые красноречивее слез говорили, что происходило в ее сердце.
Глинский был одет по походному, в сюртуке, в шарфе и знаке: на лице видны были следы душевного расстройства; волосы в беспорядке; но все это вместо того, чтобы вредить его физиономии, делало ее еще интереснее. Слабая краска подернула его лицо, когда он подошел к Эмилии.
— Я бы не смел беспокоить вас, графиня, зная, что вы нерасположены, что вы нездоровы: но услышав, что вы сами желали видеть меня, употребил все способы, чтобы иметь возможность поблагодарить вас за… — здесь он остановился, не смея более довериться своему голосу, который начал изменять внутреннему чувству.
— Да, Глинский, я хотела видеть вас… и думала, что не увижу… По вашему лицу видно, что вы устали… садитесь, Глинский… — говоря это, графиня не смела поднять глаз. Ему было не лучше.
Эмилия как хозяйка должна была поддерживать разговор; несколько раз она начинала обыкновенными вопросами, он отвечал коротко — и, несмотря на первую радость, которую все показали, увидев Глинского, прежнее расположение снова овладело всеми. На дворе шел проливной дождь и гремел в крышу и в окна; ручьи с жолобов журчали, разливаясь по двору лужами. Погода совершенно была согласна с расположением собеседников. После первых приветствий, после сожалений о путешествии верхом в такую дурную погоду, Эмилия сделала еще несколько вопросов, на которые Глинский отвечал как бы задерживая дыхание.
— Боже мой! — воскликнула маркиза, — что с вами сделалось, Глинский. Вы с Эмилией говорите точно как чужой!
Глинский печально взглянул на Эмилию и отвечал:
— До сих пор обращение ваше заставляло меня заблуждаться и думать, что я не чужой в доме вашем, но настоящее положение невольно напоминает, как горестно я ошибался и как далек от того, чтобы назваться вашим!..
В словах и выражении Глинского было что-то такое, которое не могло быть прямым ответом на сказанное маркизою, но скрывало другое значение — однако, маркиза приняла это просто.
— Да! — сказала она со вздохом, — судьба всегда играет людьми! В самом деле, не шутка ли с ее стороны, что она вас привела сюда с краю христианского мира, поселила у нас в доме, заставила полюбить вас — и зачем же все это?.. чтобы горестнее сделать разлуку!..
— Так, маркиза! я не сомневаюсь; что вы жалеете меня, но я был для вас только временным гостем, явлением преходящим; по вашим прекрасным качествам вы обласкали бы каждого. Но для вас это чувство было не ново, ничего не значило и, следственно, доджно оставить легкое впечатление; тогда как я, обласканный на чужбине как между родными, что я считаю благодеянием, в молодости лет, когда впечатления живы и остаются на всю жизнь, я унесу глубокое чувство в душе моей. Уверен, что меня забудут, маркиза! Мысль об этом забвении будет преследовать меня, — но я… но мое единственное мщение будет — любить тех, которые могли внушить мне это чувство!
— Полноте, Глинский. Перестанем говорить об этом; вы, пожалуй, станете уверять, что мы заставили вас назло полюбить себя. Лучше провести последние часы веселее. Вы и то расстроили сегодняшний день, сказав, что не приедете. Если же приехали, то помогите развеселить нашу больную, которая угощает нас по вашей милости.
— Я знаю, как графиня строго наблюдает обязанности светские, и уверен, что она готова сделать это для всякого, если того потребует приличие. — Глинский выговорил это с некоторой колкостью. Краска выступила в лицо Эмилии, Маркиза посмотрела значительно на обоих. Видно было, что она догадалась, к чему клонилась речь, и замолчала. Эмилия, чтобы скрыть замешательство, подозвала Шабаня и посадила подле себя, а Глинский встал и подошел к де Фонсек, сидевшей на стуле поодаль дивана, и начал с нею вполголоса:
— Отчего вы так печальны, прекрасная Клодина?
— Неужели можно быть веселою, когда вы прощаетесь на зечно с нашим домом?
— Значит, вы жалеете чужого; что же будет, если вы узнаете, к какому новому лишению готовит вас судьба?
Любопытная и встревоженная де Фонсек живо обернулась к нему с вопросом: «Говорите, Глинский, что это такое?..»
— Скажу вам за тайну, что Шабань вступает в нашу службу; сегодня все решено; я приехал за ним и мы едем вместе.
Бедная Клодина побледнела и не могла выговорить ни слова. Глаза ее перебегали от Шабаня на Глинского, недоверчивая улыбка полуоткрыла ее ротик.
— Не выдавайте меня: я говорю для того, что вы еще имеете время уговорить его. Я не мог ничего с ним сделать. Он совершенно как безумный, не хочет слушать никаких советов.
— Ах! Глинский! что вы сказали? — зачем он это сделал?