деньги, но я знал, что на всякий случай мама наделала нам с собой бутербродов.
Мы вошли в здание вокзала, прошли его насквозь по выстланному плиткой полу, вышли с другой стороны и пошли по Железнодорожной улице вдоль путей. Поднялись в центр Карлстада и стали смотреть на вывески на домах, в поисках банка, названного в письме, которое лежало в сумке, но что-то нужной вывески не было, и мы по очереди спрашивали друг дружку «не видишь?» и отвечали тоже по очереди «нет».
Сумку нес под мышкой я, мы шли, пока не кончилась улица, уткнувшись в реку Клараэльв, несшую свои воды с севера, где могучие леса, а здесь у города разрезанную вдоль косой земли. Мы стояли на косе, а река протекала через Карлстад, деля его натрое и ниже углом стекая в озеро Венерн.
«Красиво», — сказала мама, наверно, справедливо, но было холодно, от реки дул ледяной ветер. Я продрог насквозь, выйдя сонный и размякший из поезда сразу на осенний колотун и ветер, и я хотел поскорее разделаться с делом, ради которого мы сюда приехали, уже свести бухгалтерию раз и навсегда, чтобы кто-нибудь подвел две черты под столбцами цифр и сказал: столько у тебя было, столько ты отдал, вот что осталось.
Мы повернулись и пошли вниз от реки по улице, параллельной той, по которой поднялись сюда.
— Замерз? — сказала мама. — В сумке есть шарф, возьми. Он не женский, не думай.
— Я не замерз, — ответил я и услышал, что говорю нетерпеливым, раздраженным тоном. За него на меня потом многие в жизни обижались, женщины особенно, потому что я пользовался им в основном с женщинами. Это надо признать.
Еще через секунду я взял шарф из сумки. Он принадлежал моему отцу, но я запросто обернул его вокруг шеи, завязал под подбородком и аккуратно засунул длинные концы в разрез куртки. И сразу почувствовал себя лучше и сказал:
— Надо у кого-нибудь спросить. Сколько можно так бродить по улицам?
— Мы найдем, конечно, — ответила мама.
— Понятно, что найдем. Но глупо убивать на поиски столько времени.
Я понимал, что она боится, что ее не поймут, если она с кем-то заговорит, и тогда она смутится и будет иметь бледный вид, как деревенщина в большом городе, как она однажды выразилась, а этого мама хотела всеми силами избежать.
— Я спрошу, — сказал я.
— Если тебе так хочется, спроси, — ответила мама. — Но мы сами сейчас найдем. Он где-то рядом.
«Бла, бла, бла», — подумал я и подошел к первому и симпатичному на вид встречному и спросил, где тут у них «Вермландсбанк». Он выглядел совершенно нормально, не какой-нибудь там пропойца, а опрятно одетый человек в новом пальто. И я уверен, что изъяснялся очень отчетливо, правильно подбирал слова и ясно их выговаривал, но он слушал меня как китайца, открыл рот и молчал, у него была островерхая шляпа и раскосые глаза или вообще всего один глаз посередке, где-то в районе моей переносицы, как у Циклопа, насколько я читал. И тут я почувствовал, что в груди, как раскаленный столб, растет ярость, жар прилил к щекам, и в горле заскребло. Я спросил:
— Ты глухой?
— Что? — тявкнул он совсем по-собачьи.
— Ты глухой? — продолжал я. — Ты не слышишь, когда с тобой разговаривают? Вынь морковки из ушей. Ты можешь мне сказать, где у вас «Вермландсбанк»? Мы его ищем. Это тебе непонятно?
Ему было всё непонятно. Он не понимал ни слова из того, что я говорил. Смех да и только. Он только таращился на меня и медленно дергал головой с испугом в глазах, как будто перед ним стоял псих, сбежавший из желтого дома, и теперь ему нужно только тянуть время, дожидаясь, пока прибегут санитары и уведут своего пациента назад, пока ничего не стряслось.
— Может, тебе в зубы съездить? — спросил я. Раз он ни черта не понимает, можно нести всё, что вздумается. К тому же я был одного с ним роста и в отличной физической форме после такого лета, когда я в основном только и делал, что надрывал пупок на разных работах в быстром темпе. Я растягивал свое тело наклонами во всех направлениях, поднимал все подряд, тянул и тягал камни и бревна, греб и вверх и вниз по реке, несчетное число раз колесил между Нильсенбаккен и Восточным вокзалом большую часть позднего августа. Я чувствовал себя сильным и как-то странно неуязвимым. Мой собеседник был далеко не атлетического сложения, но, похоже, мое последнее предложение оказалось для него понятнее остальных, потому что взгляд у него стал очень настороженным. А глаза забегали.
— Может, тебе в зубы съездить? Если хочешь, могу немедленно устроить, а то у меня руки чешутся. Так что обращайся, — сказал я.
— Нет, — ответил он.
— Что? — спросил я.
— Нет, — сказал он. — Мне не надо в зубы. Если ты меня ударишь, я вызову полицию. — Он говорил, отчетливо артикулируя, как актер. Меня это дико раздражало.
— Сейчас посмотрим, как ты это сделаешь, — сказал я и почувствовал, что пальцы непроизвольно сжались в кулак. Я сам удивился, я не понимал, откуда рождаются эти слова, которые я слышал произносимыми своим голосом.
Я никогда не говорил ничего подобного людям, ни знакомым мне, ни тем более не знакомым. И вдруг до меня дошло, что от того небольшого камня из булыжной мостовой, на котором я стоял, шли ниточки во все стороны, как в тщательно нарисованной диаграмме со мной в центре круга, и теперь, пятьдесят лет спустя, я могу закрыть глаза и увидеть эти ниточки совершенно отчетливо, как светящиеся стрелки, и если тем осенним днем в Карлстаде я был не в состоянии разглядеть их с той же ясностью, то я явственно чувствовал, что они есть. Ниточки были дорогами, по которым я мог бы пойти, но стоило мне выбрать одну из них, как немедленно с грохотом опустится решетка ворот, кто-то поднимет разводной мост, и запустится цепная реакция, остановить которую никто уже не сможет, но мне нельзя было также ни остановиться, ни вернуться назад по своим следам. И еще одно было очевидно: ударь я тогда стоявшего передо мной человека, я бы тем самым сделал другой выбор.
— Идиот проклятый, — сказал я, уже понимая, что решил оставить его в покое. Правый кулак разжался, и на лице передо мной ясно изобразилась гримаса разочарования. По каким-то неизвестным мне причинам он предпочел бы кричать «полиция, полиция!», но в этот самый миг раздался мамин возглас:
— Тронд! — донеслось откуда-то снизу улицы. — Тронд! Вот он, я его вижу! «Вермландсбанк»! — кричала она чуть громче, чем я мог бы поставить ей в заслугу. Хорошо хоть она не заметила того, как на моем конце улицы чуть было не пошла наперекосяк вся моя жизнь. Зато теперь я вышел из круга, светящиеся стрелки потухли, диаграммы и ниточки смялись, растаяли, потекли вдоль тротуара тоненьким серым ручейком и исчезли под решеткой ближайшего стока. На правой ладони у меня были красные метки от врезавшихся в кожу ногтей, но выбор я сделал. Если бы я ударил того мужика из Карлстада, жизнь моя стала бы иной, а сам я стал бы другим человеком. И глупо утверждать, хотя многие так делают, что все равно я пришел бы к тому же самому. Вовсе нет. Просто я счастливчик. Я уже это говорил. Но это правда.
Я не хотел заходить в банк, поэтому остался стоять снаружи, упираясь одним плечом в серую каменную стену между окон и с отцовым шарфом на шее; с дующим в лицо октябрем, ясным ощущением Клараэльв и всего хлама, который река несет с собой, где-то недалеко за спиной, и дрожанием в животе, как после длинного забега, когда дыхание давно восстановилось, а само усилие еще живо во всем теле. Лампа, которую забыли потушить.
Мама пошла туда одна, сжимая в руках доверенность от отца; упрямая и настроенная все сделать, но скованная языковой стеснительностью. Она отсутствовала почти полчаса. На улице было дьявольски холодно, я не сомневался, что заболею. К тому моменту, когда мама наконец вернулась с растерянным, почти мечтательным выражением на лице, холод с реки покрыл все мое тело тонкой пленкой из неизвестного материала, отчего я стал на одну мысль отстраненней, на одну мысль толстокожей, чем раньше. Я выпрямил спину и спросил:
— Ничего не вышло? Они не поняли, что ты говоришь? Или не хотят отдавать денег? А может, вообще счета нет?