знала свое дело, это было видно; крючок с хрустом пробил лед чуть поодаль.
Лодка была пластмассовым яликом, слишком легким, на мой вкус, поэтому, когда я наконец вошел в правильный ритм, лодка не набрала той скорости и тяжелого разгона, как сделала бы деревянная. Я бился, чтобы удерживать ее ровно, я вспотел и был раздражен, не стану отрицать. Я смотрел на ее раскрасневшееся на холоде лицо, как она внимательно скользит взглядом по блестящей леске и белой неспокойной воде, а вдоль берега среди деревьев клубился туман, превращая их в загадочные фигуры из языческих времен, над красными домиками вдоль бухты он окрашивался в блекло-розоватый цвет, за дымкой мы видели поднимающееся солнце, и я подумал — откуда в тебе раздражение, все ведь хорошо, все хорошо, куда тебе лучше, почему ты не можешь попотеть немного?
— Господи, как меня замучила эта лодка, — сказал я.
— Я знаю, — сказала она. — Эти пластиковые лодки, они слишком легкие.
У нее стало клевать, она вскрикнула, дернулась и закричала:
— Ага! Наконец-то! Едрическая сила, какой тяжелый! Сейчас мы его! — закричала она, я еще никогда не слышал, чтобы она так ругалась, и мне это понравилось, нет, на самом деле меня это взбудоражило.
Она дала рыбине походить, а потом медленно и уверенно подсекла ее и вытащила.
— Карп, — сказала она, — и не маленький.
— Поздравляю, — сказал я искренне, а она согнулась в глубоком поклоне, как мог бы сделать Чаплин или марионетка Пинноккио с головой на веревочке из мультика, шапка сползла набок, левую руку она приложила к правой груди, а спиннинг дугой держала над головой, и на леске билась рыба.
— Эта скромная рыба в вашу честь, возлюбленный мой.
Я засмеялся, мы в четыре руки сняли карпа с крючка и отпустили на дно лодки, он там дергался и бился, бедный, сказала она, я взял палку, лежавшую в лодке как раз для этой цели, и ударил со всей силы, рыба дернулась и затихла.
Я выпрямился. Я чувствовал спиной солнце. Дымка развеялась. Лед подтаял. У нее было золотое лицо, золотые волосы, она подняла лицо к солнцу и закрыла глаза от яркого света.
— Теперь я буду загорелая, — сказала она.
Я снова засмеялся.
— Ты и я, — сказал я. — Только ты и я.
— Весело, правда? — сказала она и улыбнулась. Я перестал грести. Тихо застыла вода вокруг лодки, тихо замер домик на склоне над водой, тихо струился дым из трубы, и разве могло прийти в голову, что даже настолько прекрасное постепенно расползется клочьями и обернется ничем.
IV
24
На Лэсё мы заселились в маленькую гостиницу рядом с гаванью Вестерё, где причаливает паром с большой земли. Старый отель стоял совсем недалеко от пристани, немного подняться в горку — и вот он, и мама сказала, что это подойдет, она не инвалид. Из гостиницы была видна рыбацкая гавань, чайки носились вокруг мачт как смерчи и заполняли собой все небо перед нашими глазами. У них так белели грудки, когда выглядывало солнце, что резало глаза. Чайки были сизые, черноголовые и серебристые, паруса оранжевые, зеленые и беленые, и красные буйки с полощущимися вымпелами, а на причале веерами разложены сети.
— Теперь тут все не так, — сказала мама.
— Не так, как когда? — спросил я.
— Как сорок лет назад.
— Ты не была здесь сорок лет?
— Да, — сказала она.
Мы вошли внутрь отеля и поставили на пол багаж. У меня никакого не было, но я нес мамину синюю сумку, а у Хансена был саквояж. На мне была отцовская одежда и непросохший бушлат. Мне следовало как можно скорее высушить его — он с изнанки холодил меня, так и заболеть недолго.
Мама подошла к стойке и вытащила свой заслуженный коричневый кошелек. У нее там было, похоже, немало денег, и она тратила их как никогда прежде, это ей не шло. Я услышал, что она попросила комнату на одного сверх брони, и комната нашлась, в такое-то время года. Мама говорила как посконная датчанка, не как обычно. Мы разошлись по своим комнатам. Маме надо было часок отдохнуть, Хансен наверняка последовал ее примеру. Я вытащил бутылку кальвадоса из внутреннего кармана и поставил ее на ночной столик, а бушлат повесил на прикрученный под окном радиатор, горячий и надежный, и комната тоже была теплая, прогретая, я сел на кровать с видом на гавань и стал думать о вещах, настоятельно требовавших от меня обдумывания. Но дело не пошло.
Я лег на спину. Кровать была мягкая. Я закрыл глаза, и время исчезло, а когда я открыл глаза, час уже прошел. Я взял распаренный бушлат и спустился вниз позавтракать со всеми, они уже сидели за столом. Мне бы следовало задуматься над некоторой щекотливостью того, что во главе стола сидел Хансен, а не мой отец. Но я про это не подумал, а когда до меня вдруг дошло, то почувствовал угрызения совести.
Мы сидели у окна. Мы ели, я был голоден. Через некоторое время мама наклонилась вперед и выглянула на дорогу, она сделала так еще дважды и после третьего раза встала, взяла со стула свое пальто и сказал:
— Ну все, едем.
Хансен тотчас встал, и в этот раз я не стал спрашивать, куда мы собираемся. Я просто отставил тарелку, хотя хотел бы еще поесть, встал и пошел со всеми. Куда мне было деваться? На дороге ждало такси с включенным мотором. Мы расселись в том же порядке, что и в прошлый раз. Я впереди рядом с шофером, они на заднем сиденье. Я не знаю, почему сели именно так, возможно, они сговорились об этом еще утром.
Мы поехали на юг, в сторону Бюрума, одного из трех более-менее крупных поселков на острове, по обеим сторонам дороги тянулись гладкие пустоши, обнесенные решетками под напряжением или каменными оградами, ровные ряды низеньких деревьев размером с куст, но кое-где встречались и высокие деревья, все на вкус и прихоть хозяев участков, однако сейчас в ноябре все деревья стояли голые и замерзшие. Мы быстро приближались к Бюруму. Башня, имевшаяся в этом поселке, вырастала перед нами, она не обязательно была высокой сама по себе, но казалась такой среди этого плоскогорья, почти как башня с бойницами рыцарского замка, не знаю уж, как пользовались и пользуются ей сейчас в Бюруме. Может быть, она нужна им, просто чтобы на нее смотреть. Необычное для христианского города строение, возведенное в камне тщеславие, башня устремлена в небо, как надлежит только храму Божьему, вот и он, кстати, старейший в Дании, но мы проехали мимо и выехали из города.
А потом мы резко повернули на восток, словно возвращаясь к взморью, это было как-то странно, но меня совершенно не касалось, шофер, видимо, знал что-то неведомое мне, и отлично, он может ехать куда хочет. Дорога была фунтовая и сухая, несмотря на влажность, — за машиной поднималась пыль. Мы заехали куда-то и остановились. Кругом расстилалась равнина. Чуть поодаль дороги стоял среднего размера дом, обложенный желтым кирпичом, со странно остроконечной крышей и мансардой, делившей крышу надвое. Дом был не старый, но и не очень новый, не послевоенный — старше меня. За ним толклись овцы, хотя места было много, даже более чем. Но вся отара жалась к сарайчику, который я едва заметил за желтым домом, — наверное, к сеновалу, источнику пищи теперь, когда опустели пастбища.
Мама вышла из машины. А Хансен остался сидеть, и я тоже. Мама сделала несколько шагов к дому, остановилась, постояла, вернулась назад к машине, заглянула в нее, вытащила из сумки конверт и снова хлопнула дверцей. Она открыла конверт и вытрясла из него несколько черно-белых фотографий, числом