парковались в центре и ели вафли в одном проверенном кафе. Но больше всего мы любили грунтовые проселочные дороги, серые в ухабах дороги через поля и луга, вдоль клетчатых изгородей овечьих пастбищ, вдоль старых оград под током с белыми фарфоровыми шишечками на столбах, вдоль ржавой обвислой колючей проволоки. Вписываться в кривые повороты, кружить по дорогам, распевая песни «Битлз», то взбираться на холм, то спускаться, то справа поля изумрудно-бледные, а слева коричнево-серые, то наоборот, и снова наоборот — вот как все было осенью восемьдесят девятого года и в матовом свете Ниттедала, и в Наннестаде, и высоко в Эйдсволле, деревья вдоль русла ручья стояли голые, на открытых ровных лугах и квадратах полей желтели стога сена, вдруг за каким-то поворотом в глаза бросался нездоровый цвет рыжего пятна только что обработанной «раундапом» стерни, а дальше — там, где поле успели вспахать, — лиловый и сжирающий все черный, пока не обрушилась зима и не извела весь свет, сделав мир бессветным и бесцветным. Мы проезжали такие места побыстрее, мы храбрились, смеялись и кричали испуганно тонюсенькими голосами:
— Осторожно, ради Бога! Сбоку — черная дыра!
Я как раз рассказал им о черных дырах, что они затягивают в себя все подряд, и с концами — в них пропадают жизни, миры, может, и наш мир уже затянут в дыру, и я шарахался на другую сторону дороги, на обочину, девчонки визжали сзади, мы чудом спасались в последнюю секунду. Потом переводили дух и принимались хохотать, никогда еще космическая утроба не угрожала нам так явственно, и мы голосили
А потом рано темнело, ничего не было видно, в машине темнота окутывала наши плечи и головы. Только волосы девочек вспыхивали рыжим и золотым огнем в сиянии придорожных фонарей, и светились цифры на спидометре, и маленькая синяя лампочка индикатора дальнего света включалась и гасла в такт встречному потоку; мы переставали петь песни, проезжая Шеттен, а на мосту у станции Стрёммен замолкали вовсе.
Бывало, с тех пор, как мы выехали из гаража под нашим блочным домом, проходило полдня, мы были такие голодные, что голова плыла и немела по краям, если можно сказать, что у головы есть края, но никто не хотел разрывать немую темноту в машине, только поворотник мигал зеленым справа на щитке, отмеряя последний отрезок пути, сперва опушкой леса, потом вялой петлей вокруг огромной больницы, перед старой церковью свернуть на пустырь и назад в пригород, где мы жили, долго взбираясь по длинным склонам холмов, и хотел бы я знать, что думали девочки, сидя вот так на заднем сиденье и не разговаривая друг с другом. Но я думал о разводе, который каждый день придвигался все ближе, вдруг тихо оказывался перед глазами, как филин ночью, хотя по-прежнему оставался всего лишь договоренностью — без даты, без времени года — между нами двумя, живущими вместе пятнадцать лет, народившими этих двух девочек, с рыжими и золотыми волосами, а если совсем честно, это она так постановила. Я чувствовал, что у меня стягивает скулы и дерет пересохшее горло. Спроси меня кто-нибудь: «Как ты сейчас?» — я бы ответил: «Болит вот здесь», и ткнул бы в точку вверху груди, вернее, в самом низу горла. На работу я уезжал все раньше и раньше, трясся в автобусе, под веками горячий песок. Я не знал, чего мне ждать. Вдруг потом, когда я останусь один, станет еще хуже? Меня пугало, что может стать хуже. Я боялся за свое тело — что будет с ним? Ноющая боль в груди еще усилится; проглотить кусочек пищи удается лишь через не могу, а станет хуже; странное онемение ног, мысли, скачущие туда-сюда, как радиостанции в неисправном приемнике, кошмары во сне, что я куда-то падаю или проваливаюсь, — все станет хуже; вдобавок меня ужаснуло открытие, что со всем этим я ничего не могу поделать. Ни вывести себя из этого состояния усилием воли, ни перестроить свои мысли на оптимистический лад. Подчас я только и мог, что сидеть на стуле и долго ждать, пока мне станет чуть получше и я сумею совладать с самым насущным делом: отрезать кусок хлеба, дойти до туалета, одолеть изматывающий путь от стула в гостиной через коридор и до кровати в спальне. Бывало, я признавал свое поражение и засыпал на стуле, а просыпался рывком со сверлящим голубым светом в голове от звука ее ключа в замке.
Справлялся я только с поездками на природу, в Ниттедал, Наннестад, Эйдсволл. Мне помогали эти краски ожидания тихого начала зимы, точнее, отсутствие красок, эти обрисованные края леса и эти изгибы дороги — я буду помнить их и потом, когда все переменится, думал я. И само движение: что я не стоял на месте, а неторопливо катил на собственной «мазде» цвета шампанского или, как в этот раз в начале ноября восемьдесят девятого года, на серебристо-сером чужом «фольксвагене-пассате». Да и девчонки тоже, как они сидели на заднем сиденье и распевали
Мы спустились на третьей передаче с последней горки, длинной, крутой и неприятной в зимнее время, когда поворот блестит льдом, проехали по верхней круговой дороге мимо низких корпусов, стоящих вдоль леса, свернули, наконец, к одному из них и вкатились в подземный гараж — автоматические ворота были подняты, они сломались и уже несколько недель не работали. В дальнем углу гаража я остановился и тихонько стал сдавать задом на место, где номер моей квартиры был написан крупными цифрами на стене, до самого низа покрытой четкими, вплоть до годовых колец, отпечатками опалубочных досок; девчонки закрыли глаза ладошками, со свистом втянули в себя воздух и перестали дышать, потому что в гараже тесно и трудно маневрировать, и однажды случилась очень неприятная история и мы долго разбирались с соседом, который теперь, слава Богу, переехал. Он жил над нами, иногда по вечерам я слышал, как гремит у него музыка и жена кричит ему, чтобы он сделал потише.
Но в этот раз все обошлось. Я хорошо встал, не прижавшись ни влево, ни вправо; учитывая, что машина чужая, это особенно приятно. Мы вылезли наружу, мы шваркнули со всей силы дверями, мы любили так похулиганить, чтобы эхо раскатилось по всему огромному гаражу. Потом я придирчиво проверил, все ли в порядке в смысле требований страховки, — что все захлопнуто, закрыто, выключено, что ключ не забыт в машине, — и мы пошли вверх по лестнице, причем я тащился последним, я не хотел туда идти.
И вот я вхожу в дверь, в прихожую, и дальше, в кухню и гостиную, и все точно как всегда последние десять уже почти лет: плакаты на стенах, коврики на полу, дурацкие красные кресла, но в то же время все совсем не так, совсем не так, как в начале, когда были только мы двое против всех, всего мира, рука в руке, плечо к плечу,
— Господи, Арвид, — сказала она. — Ну перестань уже. Что за детский сад.
Но я не хотел открывать глаз. Все было видно и так. Она меня больше не любила. Глаза ее на меня бы не смотрели.
— Звонил твой брат, — сказала она. — Что-то важное.
Она еще немного постояла, развернулась и пошла снова в ванную. Я осторожно открыл глаза и увидел ее спину, она скрылась за дверью. Я потер кулаками точку в самом верху груди.
4
Когда один из братьев рассказал мне, что мама уехала в Данию, как только узнала о своей болезни, а