— Он единственный, кто жалеет людей, — ответила она.
Доброта, жалость? Как она их понимает?
«Когда я была меньше, я хотела найти человека-солнце, который бы меня любил, обогревал, растил бы, но найти его не могла. Тогда я поняла: счастье — быть солнцем, самой кого-то любить, обогревать, растить. Но очень быстро силы мои иссякли, и я поняла вторую истину: надо иметь солнце, надо иметь и цветы, надо быть солнцем, надо быть цветами в одном лице».
Доброта и в том, чтобы видеть в человеке некую великую возможность, понимать, что наряду с миром созданного есть мир и несозданного.
«Там живут наши творения, которые еще не созданы. В этом мире живет все лучшее, что в нас заключено и что мы должны спасать друг в друге… В этом мире мы сами — завтрашние…
Два года назад был такой случай. Я ходила по Музею изобразительных искусств имени Пушкина и в одном из залов встретила студентов, сначала они молчали, потом поспорили об одной картине, я не понимала и половины их слов, но слушала с вниманием, они спросили мое мнение, я ответила что-то невразумительное, потом они опять спорили и опять спрашивали у меня. Я была удивлена, что существует столько миров, проблем, понятий, что жизнь может быть такой удивительно интересной. Уходя, они сказали: „Девушка, пойдемте с нами“, я только покачала головой. Я шла в другую сторону, глотала слезы и говорила сама себе: „Подождите меня, подождите. Я буду много работать, многому учиться, формировать вкус и мышление, я стану равной вам“. И теперь, когда я устаю, я повторяю про себя: „Подождите меня“. Ты не смейся, не надо, это сама искренность».
Отвлекусь на минуту от Ольги — ее мыслей, сомнений и чувств — для одного общего рассуждения. Мы в последнее время много пишем о подростковой жестокости, о явлении действительно очень тревожном, и хорошо, что наше общество уделяет ему все больше внимания. Но мы гораздо меньше пишем и менее остро чувствуем, что нарождается и иное, полярное, явление в том поколении, которое сейчас входит в жизнь, — явление какой-то обостренной и глубокой духовности, очень большой эмоциональной восприимчивости и большой душевной утонченности. Это менее заметно, чем жестокость, потому что не сопряжено с драмами, но это внушает большие надежды и требует от наших писателей и педагогов каких-то новых, углубленных ответов, новых, творческих решений.
Одно из самых интересных писем Ольги подруге посвящено взаимосвязи личного и общественного.
«Прежде чем спорить, что важнее в жизни — личное или общественное, сначала давай условимся, что мы будем подразумевать под этими понятиями. По-моему, очень узко ограничивать понимание личного лишь внутренним миром. А вернее, исчерпывать его внутренним миром.
Потому что неизвестно, где вот у меня лично кончается жизнь личная и начинается общественная. Скажи, если я читаю Макаренко, Сухомлинского, Толстого, Платона, какой в этот момент я живу жизнью? Личной? А когда штудирую математику, ищу и нахожу в ней гармонию, красоту, стройность? Общественной? А когда заседаю в комсомольском бюро? Архиобщественной?! А когда сижу в театре и сердце разрывается от боли за героев? Скажи мне, какой я живу жизнью, когда вижу в Музее Советской Армии ботиночки, найденные в концлагере, когда стиснуты зубы, сжаты губы, на глаза наворачиваются слезы и говорю себе: „Смотри, смотри, не забывай этого никогда, помни, на какой земле ты живешь!“ Моя мама пережила ленинградскую блокаду, потом голод послевоенных лет в детдоме. Она добилась столького, начиная с нуля. Так неужели я, хотя бы из преклонения перед ней, перед двенадцатью могилами на Пискаревском кладбище, на которые она ездит каждый год, из благодарности за мое безоблачное детство, не могу, не должна стать достойной дочерью своей Родины? Мне стало стыдно жить никчемной девчонкой, возомнившей себя гением. Я капля в море, хорошо! Но я не хочу быть ложкой дегтя в бочке меда. Не имею нрава. Если тебе кажется это смешным, если ты не уважаешь это чувство, прошу не отвечай мне никогда, мы с тобой тогда чужие люди.
Сейчас я тебе сказала так много, как никогда никому не говорила. И это для меня сейчас все…»
«…Отчего у этой женщины седая прядь в волосах?» — писала она в одном из первых писем ко мне.
Когда в шестнадцать лет спрашивают себя об этом, можно надеяться, что вырастет личность, нравственно содержательная, делающая жизнь красивее и совершеннее…
«Мне кажется, я медленно расту…»
Да, стоит пожалеть о том, что письма, которые пишут читатели писателю, читает обычно лишь он один, — пожалеть, что у писем читателей нет читателей. Писатель чувствует себя порой в этих письмах обладателем богатства, которое должно украшать не один его личный архив, ощущает себя пушкинским рыцарем, в одиночестве перебирающим содержимое сундуков. (И у меня было это чувство, пока не обнародовал письма Ольги Господиновой.)
Желание собрать это богатство, состроить из него нечто цельное и разнообразное (документально- симфоническое, что ли), ничего не выдумывая, дать коллективный портрет поколения или общества, — это желание не один писатель испытывал. Наперекор известной аксиоме, что без воображения, без фантазии писателя быть не может, тайная писательская мечта — о том, чтобы не выдумывать. Чтобы было как в жизни.
В истории нашей литературы известно пока лишь одно воплощение подобного замысла: изданные почти полвека назад «Письма к писателю» Михаила Зощенко. И Константин Паустовский об этом помышлял, но не успел.
А читатель — пишет. А писатель — читает. И страдает, если ему долго не пишут. (Иногда больше даже, чем страдает читатель, когда долго молчит в литературе его любимый автор.) Но и радуясь, и страдая, писатель остается единственным обладателем богатства.
Конечно, было бы наивно думать, что писательская почта состоит целиком из алмазных зерен. В ней, как и повсюду, алмазы — редкость. Но и недрагоценные камни могут радовать подлинностью, неожиданной игрой, странностью излома.
Вот это последнее качество лично мне особенно дорого. Ибо говорит, если уж отвлечься от камней и перейти к человеческим душам, о тех нарождающихся состояниях, которые литература не успела отразить, то ли еще не увидев, то ли сомневаясь в их устойчивости.
Странность писем, с которыми я сейчас познакомлю, заключается в том, что авторы их все время себя самих опровергают. Один начинает с того, что обвиняет писателя в «старомодности», в избыточном увлечении классикой и вообще в излишнем поклонении «великим теням минувших веков» и вдруг обнаруживает сам все симптомы обличаемого им избыточного увлечения и даже отвергаемой им «старомодности».
Второй обращается к писателю с тем, чтобы тот научил ни много ни мало… человечности, и, обличая себя в отсутствии оной, обнаруживает (разумеется, не помышляя о том) ее изрядные и завидные запасы.
Обратный адрес первого письма: «Таджикская ССР, Вахшский район, колхоз „Москва“, Центральное отделение». Автор — В. Буров, старший пионервожатый школы № 10, студент университета, — полагает (нет сомнения, совершенно искренне), что я никогда его письмо не опубликую из-за большой резкости и большой непоследовательности.
«Во-первых, — пишет он, что говорится, с порога полемизируя со мной, — я за крашеные ресницы, потертые джинсы, я за вино, лучше, конечно, не в подворотне, а у кого-нибудь дома, я за поп-музыку, я за