А он отвечал, не понимая моей растерянности:
— Вы же писатель… писатель…
Мое сознание в то время находилось под безраздельным обаянием известной магической формулы об «инженерах человеческих душ». Инженер — это, конечно, хорошо и почетно, но ситуация не укладывалась в должностной и даже творческий статус инженера, она ломала его.
Мне удалось убедить страшного вечернего посетителя, что он должен решить сам, что ему делать.
Уходя, он поблагодарил меня. Я удивился:
— За что?
— За то, что вы меня выслушали. Я рассказал, теперь будет легче.
Потом из колонии он писал мне: по-мужски твердо, без жалости к себе.
Я не удержался и сочинил (ведь писатель должен писать!) очерк под названием «Убит человек». И, сочинив, понял, что опубликовать его не могу. Я понял, что писатель иногда должен
Рассказывая о становлении не совсем обычных отношений между писателем и читателем, я начал тоже с истории не совсем обычной, экстремальной. Перед тем, как углубиться в истории обычные, «рядовые», когда от писателя ждут не исключительных решений и ответов и не умения держать это в тайне, а иного умения
Сегодняшние, не традиционные, то есть не чисто литературные, отношения между читателем и писателем имеют богатейшую традицию, — как и все совершенно новое, совершенно не традиционное.
И в то же время они действительно не традиционные и действительно новые.
Л. Толстой был один на Россию. И шли к нему не потому, что он был
Тысячи писателей в нашем обществе (цифра, показавшаяся бы XIX веку совершенно фантастической) — тысячи «рядовых» солнц — должны по самой логике новых социальных и человеческих отношений освещать и согревать души не одним лишь литературным дарованием, но особым, толстовским пониманием и теплом.
К. С. Станиславский любил говорить, что нет маленьких ролей, есть маленькие артисты. Это можно отнести к новой духовно-нравственной роли писателя. Она бесконечно скромна в сопоставлении с толстовской или горьковской, но выполнить ее надо достойно, чтобы тот, кто тебе доверился, не ощутил твоей «малости», как не ощущают верующие «малости» церкви, даже если она по-сельски невелика, бедна.
…Нередко читательские исповеди — это портрет удачи или чаще неудачи, очарования или разочарования, небольшая житейская история, исследование интимного переживания.
Самые интересные исповеди — опыты самопознания, испытания себя, собственных сил, собственной неповторимости.
На моем столе лежит письмо, полученное как-то от молодой женщины, которая решила однажды: быть не самой собой.
Это, пожалуй, самый опасный искус, самый коварный соблазн на пути самопознания и самовоспитания…
«Мне захотелось, — пишет она, — рассказать Вам о моей жизни, точнее, об образе жизни, о поисках этого образа. Я — тихоня. Когда я училась в институте и жила в общежитии, обо мне говорили: „Да к ней в комнату и крокодила подселить можно, она и с ним уживется“.
Меня, пожалуй, любили, обо мне говорили, пожалуй, хорошо. Но в этой любви было что-то обидное, потребительское, что ли. Стрясется беда — бегут ко мне, потому что я могу посочувствовать, дать дельный совет. Но при этом никто не интересовался, чем я живу, почему печальная или веселая, никто. И никто из моих общительных подруг или ухаживавших за мной молодых людей не пытался углубить отношения со мной. Не уродина я, красивее многих (это не мое мнение), и веселой могу быть в компании, а вот по- настоящему никому не нужна… Я стала докапываться, почему? И один молодой человек объяснил: „Ты не такая, как все. Дело даже не в том, что ты не красишься и одета, э-э-э… ну, ты уж не обижайся… скромненько… а дело в том, что ты внутренне не такая, вечно ищешь справедливости, а это нехорошо. Тебя понять почти невозможно: существо иного порядка…“ Я переспросила: „Неужели невозможно?“ — „Если поломать голову, то, конечно, можно, — ответили мне. — Но ты сама посуди, кому же охота ее ломать? Тихая ты… Лично я боюсь тихонь“.
Вот тогда-то я и решила: играть в жизни определенную роль. Начала с того, что изменила, „усовершенствовала“ внешность. Прическа — как у всех, платье как у всех, грим на лице — как у всех. И говорю то же, что и все. Болтаю с уверенным видом, порою тошно себя слушать самой. Кольцо обручальное надела — как у людей.
Раньше только изредка улыбалась — теперь хохочу в голос.
Тот молодой человек позволил себе лишнее дала по морде и вмиг перестала быть загадкой, над которой надо ломать голову. А раньше, наверное, заплакала бы… Когда надо было, по столу кулаком ударила, где было надо, локтями соседей распихала. Начинают разговор — я тут как тут. Понимаю или не понимаю, о чем говорят, но к месту пару „умных“ слов введу, анекдот расскажу.
Бог ты мой! Совсем иначе стали ко мне люди относиться. Молодежь зеленая говорит: „Фирменная девочка“, а кто постарше, называет фамильярно-уважительно: „Мать“…
Это ужасное — мать! — и переполнило чашу. Совсем худо мне стало. Смыла я косметику, надела старенькое платье, отдала маме обручальное ее колечко, и на том мой эксперимент закончился. И снова я одна, мне двадцать один год, и не нужно мне того ненастоящего, что было, когда я играла, ни за какие коврижки не нужно. Я поняла, что самое страшное — насилие над собственной душой, я поняла, что нельзя играть безнаказанно не свою роль в жизни, мне кажется, я что-то утратила внутренне ценное от этой игры.
Потому я пишу вам покаянное письмо, хочется кому-то покаяться. А — некому. Не пойдешь же к тем, кто восхищался „фирменной девочкой“».
…Я рассказал об экстремальной истории, когда от писателя ждали исключительных решений и ответов, потом о самом чистом, бескорыстном варианте исповеди, об исповеди-портрете одного переживания, когда от писателя ждут лишь понимания. Чтобы полнее очертить те новые отношения, о которых идет речь, стоит, наверное, коснуться такого интересного жанра, как исповедь-полемика.
В сущности, это