шкуру необлачившееся, адски жаждущее комфорта существо.
Кириллов (
Рогожин (
Туманов (
В зале сидела и мать Рогожина. Она, солдатская вдова, тоже детей одна поднимала, и подняла троих, и дала троим высшее образование.
Лишь у Кириллова не было в зале родной души. Жена от него отвернулась, отреклась.
Я видел Кириллова после суда. О матери он говорил: «Она была имманентно красива». О Нем: «Он был дурным человеком». И повторил: «Дурным человеком». «Дурным…» Я ответил, что, по-моему, человеческая жизнь обладает бесконечной ценностью и, если мы решим, что нас уполномочили отделять для убийственного суда «дурных» от «хороших», мир станет пустыней в обозримом будущем. «Бесконечной ценностью?.. — переспросил он. — И моя?..» «И ваша».
Потом он рассказал мне о детстве и о старости. В конце рассказа улыбнулся, недоумевая: «Поверите, я ведь никогда не был в зоопарке…» Помолчал, все больше старея. «Я тут иногда вижу сны…» Но его уже уводили. Он уходил, обреченно закинув за спину руки, в последнем земном полосатом одеянии, под конвоем, кажущимся чересчур усиленным рядом с его старчески-иссохшей, почти бестелесной фигуркой, — истаял в сумраке тюремного коридора.
«…МАЛЬЧИК, ИГРАЮЩИЙ СО ЛЬВОМ; ПОРТРЕТ МАДАМ РЕКАМЬЕ; ЛОПАТКА ДЛЯ РЫБЫ; ВАЗА В ВИДЕ УРНЫ…»
Семейная реликвия
…а сейчас поговорим о чем-нибудь веселом и возвышенном, о чем-нибудь легком, как перо, и ярком, как листва, освещенная солнцем. О том, что возвышает душу и веселит сердце. И не будем бояться, что сочтут нас старомодными и сентиментальными. Бояться будем неискренности и фальши — именно они сопутствуют часто повествованиям о возвышенном. Избежать фальши нам поможет документальность: в нашем распоряжении одно удивительное письмо и ряд не менее удивительных высказываний людей, наблюдавших развитие этих человеческих отношений в жизни.
У одного старого философа говорится в духе давно ушедшей эпохи, что человеческие существа — замкнутые «монады», любое общение между ними — чудо, потому что разрушаются, казалось бы, непроницаемые стены. Когда же рождается особое общение: общение — понимание, — то над обломками стен летают, ликуя, ангелы.
Как на картинах старых мастеров.
Полагаю, что письмо, о котором сейчас пойдет речь, было доставлено мне не обычной почтой, а одним из ликующих этих ангелов. Но летел он не по чистому, полнозвездному «небу полуночи», а в дымном, будничном, с запахом бензина облаке над сегодняшним городом, молчаливо, без песни, опустился на утренний сырой асфальт, стал шустрым подростком почтальоном и побежал в подъезд, где я живу.
Я выдумал этого ангела-почтальона давным-давно забытых старомодных повествований. И больше ничего выдумывать не буду. Надо было что-то выдумать для того, чтобы разрядить фантазию, которую теперь ждет успокоительное бездействие.
«…я много лет пишу это письмо — в уме. Потом, поразмыслив, не решаюсь перенести его на бумагу — уж чересчур все лично, даже интимно в нем. Но вот какой-то новый импульс — и я опять возвращаюсь к мысли написать вам для того, чтобы вы рассказали об этом читателям.
Я никогда не любила и не понимала людей, обращающихся к писателям, журналистам и в различные редакции с мольбой: рассудите! Думалось, ну что могут понять посторонние в твоей единственной в мире жизненной ситуации, лишь ты один можешь в ней разобраться… Но я любила подлинные рассказы о „хороших людях“. И, читая их, все время хотела рассказать о моем „хорошем человеке“. Меня останавливали два соображения: упомянутая уже интимно-личная сторона и, во-вторых, обыкновенность биографии моего „хорошего человека“. Люди, о которых я раньше читала, отмечены необычными биографиями и судьбами, а тут судьба обычная, как у миллионов. И вообще, может быть, во всей этой истории нет ничего удивительного, я готова заранее попросить у вас извинения за беспокойство и потерянные минуты…
Я хочу рассказать о моей матери, вернее, о матери моего мужа, точнее, матери моего бывшего мужа… Но сначала напишу немного о себе, иначе вы ничего не поймете…»
Куски из письма я буду перемежать моим — не пересказом, нет, а дополнением: тем, что удалось узнать от людей, сопричастных судьбе написавшей мне женщины. Она потеряла родителей во время войны, ребенком, когда было ей восемь лет. И кочевала из города в город, по дальним родственникам, оставаясь повсюду менее желанной, чем ей бы хотелось. Ее передавали из рук в руки, как передают вещь, не лишенную некоей абстрактной ценности, но, увы, не нужную никому. «Горек чужой хлеб, и круты чужие ступени», — писал некогда великий Данте в изгнании. Эти же чувства с разной степенью остроты переживали во все века все люди, которым выпало на долю есть чужой хлеб и подниматься по чужим лестницам. Особенно остро чувствовали дети, пожалуй, не менее сильно, чем великие поэты.
В семнадцать лет, уже устав ощущать себя ненужной вещью, она решила жить самостоятельно, уехала в большой город, поступила в библиотечный техникум, из холодной, но относительно тихой реки сиротства выплыла вдруг в океан жизни, великий, но не тихий. В океане этом («исполненном соблазнов и рифов», как пишет она в письме ко мне) горел для нее, будто бы не на берегу — на небе, маяк, и она к нему устремилась, совершенно одна, потому что рядом с ней не было ни родной, ни даже сочувствующей души. Она решила получить ВЫСШЕЕ ОБРАЗОВАНИЕ. Она понимала это иначе, чем обычные дети из обычных (пусть даже неблагополучных) семей. Для нее высшее образование было действительно ВЫСШИМ и действительно ОБРАЗОВАНИЕМ: образованием высшего в себе, образованием, созиданием себя. Больше,