нужна для полного понимания всех обстоятельств, положений, действий и мотивов.
Нет! — Вы не убили, я почти в этом убеждена. Ваша вина тоньше и, возможно (я не хочу сейчас Вам делать больно, а если и делаю, то на одну минуту), и — глубже. Это та глубина, которую легче увидеть и понять со стороны. Дело в том, милая девочка, что иногда неполное понимание ранит смертельнее, чем полное непонимание. Рождается огромная, неслыханная надежда и… рушится, а с нею рушится целый мир. При полном же непонимании надежда с самого начала полупарализована.
К концу моей долгой жизни, думая о такой банальной вещи, как бесконечная сложность человеческих отношений, я все чаще и все сосредоточенней останавливаюсь на одной мысли: как это важно — понять, в какой стадии духовного, нравственного развития находится человек, с которым на наше счастье или несчастье свела нас судьба. Мы ведь никогда не потрясем в саду ветвь с недозрелыми яблоками: дадим им налиться соком, окрепнуть на солнце. Потому что видим — зеленые, лишь созревающие. Для того чтобы понять это, когда имеешь дело не с деревом, а с человеком, нужно особое виденье — ясновиденье души.
Но возвращаюсь к Вашему письму-исповеди. Если будете писать мне, может быть, попытаетесь выстроить события в некоей последовательности во времени? Чем лучше я их пойму, тем легче мне будет облегчить Вашу боль.
Посылаю Вам новое издание книги, в которое вошел тот рассказ».
Постараюсь, чтобы письмо это было более строгим и четким, было более трезвым, чем первые два. Познакомились мы с Валерием и начале марта. А двадцатого апреля я Валерия почти на-сильно отправила домой, в город Орехов, к родителям. Ему не хотелось, а я говорила ему, что он давно там не был и что если съездит сейчас, то отбудет „сыновью повинность“ и у нас появится возможность на майские дни уехать в деревню.
Он согласился со мной. А когда он уехал, я получила тотчас же письмо из Алма-Аты, из университета о том, что начинаются установочные лекции перед государственными экзаменами и мне надо уезжать. Я ему позвонила и Орехов, толком ничего не растолковала, только сообщила, что улетаю в Алма- Ату, вернусь — объясню. Потом в Москве я трое суток сидела в аэропорту в Домодедове, а он в тот же день, когда я позвонила, был в нашем областном городе — искал меня.
Папа его после рассказывал, что после разговора со мной он тут же стал собираться. Родители уговаривали его не ездить, а он им ответил: „Я не хочу ее потерять навсегда“. Одно из самых страшных для меня воспоминаний — это воспоминание последнего нашего разговора по телефону. Я позвонила ему — веселым голоском: „Валера, я уезжаю. Я тебе напишу, если будет время“.
Вся эта легкость, вся эта деланная веселость от моего давнего убеждения, что основное — работа, что работе и ученью не должна мешать такая безделушка, как любовь. Любовь можно позволить в пустые минуты.
Только на расстоянии трех с половиной тысяч километров до меня дошло, что Валера дорог мне. Поэтому писала ему. В Алма-Ате я обнаружила, что заметно изменилась, не было дня, чтобы я не думала о Валерии. Я получила от него десять писем (одиннадцатое — последнее — ожидало меня дома). В двух письмах были посвященные мне стихи.
Начиная с пятого в письма вошла тревожная тема экзаменов. Получилось, что мы с ним держали экзамены в одно и то же время. У меня были госэкзамены и защита диплома, у него экзамены при переходе на четвертый курс. „Ты меня не очень ругай, — писал он мне, — за тройки, для меня и тройки будут счастьем, эта сессия самая трудная“. Когда я сообщила ему, что получила на госэкзамене пятерку, он меня поздравил с „грандиозной победой“ и в том же письме пожаловался на „серую и однообразную“ жизнь. Самое поразительное, что его последнее из полученных мной в Алма-Ате, десятое письмо было умиротворенным и тихим. Он получил на первом экзамене „удовлетворительно“ и писал: „Чапа (он называл меня этим именем), я доволен, как слон. Этого экзамена боятся даже отличники. Так что ты не ругай меня, а лучше поздравь. Очень много завалов“. Он мне писал в этом же письме: „Нам нужно обязательно встретиться, ни в коем случае не умирай и быстрее залечивай травмы (я ему писала до этого, что в бане упала и сильно расшиблась, даже к врачу ходила), больше я такого не допущу и тебя на руках носить буду“.
Больше писем не было. Я получила это в день защиты диплома. Я защитила на „пять“ и тут же ему написала что-то тщеславное — поздравь меня, равняйся на меня и т. д.
Десять дней, лишь десять дней отделяют дату этого письма от даты его ухода. Сейчас разные официальные лица исследуют события последних десяти дней, спрашивают его товарищей, экзаменаторов, квартирную хозяйку, всех, кто с ним в эти десять дней общался, всех, кто его видел, всех, кто был с ним рядом.
Единственный человек из его окружения, которому непосредственно о событиях этих десяти дней не известно, — я. Единственный и самый виновный…»
Часть третья
ЭТИ ДЕСЯТЬ ДНЕЙ
Андрей Адамович. На первом экзамене, десятого июня, он получил «удовлетворительно» и повторял, что доволен, как слон. А шестнадцатого июня был экзамен по патофизиологии. Доктор медицинских наук Б. накануне второго экзамена, на консультации, заявил, чтобы мы все явились с записями его лекций, и добавил, что если лекции записаны разными почерками, то эти конспекты для него недействительны и он к экзамену не допустит, поставит двойку. Валеры на консультации не было, он был у родителей в Орехове. А некоторые лекции он не писал. У него была феноменальная память, и поэтому он записывал лишь то, что заключало в себе особые трудности для запоминания. Но ему было известно, что экзаменатор Б. требует полной записи лекций. Не было ему лишь известно, что Б. не терпит разных почерков. Поэтому он одолжил у кого-то тетрадку, и пока он готовился к экзамену в Орехове, его отец переписал из нее несколько лекций.
И вот экзамен. Валера начал отвечать по билету, но экзаменатор посмотрел, полистал тетрадь, увидел, что разные почерки, закричал, что это обман, что Валера к экзамену не готов, и, не дав ему ответить по билету, выставил вон…
Илья Огнев. Б. единственный в институте, кто требует, чтобы все было записано одним почерком. Понимаете, для Валеры это была катастрофа. Если бы он любил медицину, то, наверное, отнесся бы к этому легче и разумнее, пошел бы на завтра к Б., договорился бы о пересдаче. Но уже после первого экзамена, десятого июня, он говорил мне, что окончательно разочаровался в медицине. Когда он завалил шестнадцатого, мы его ободряли, я напомнил ему, что на первом курсе мы завалили биологию и ничего — пересдали. За студенческую жизнь мало кто двоек не пережил.
Б. Кудряш (
Андрей Адамович. …А недели за две до этого, то есть до двойки по