Судьбе угодно было, в конце концов, чтобы пал ее выбор на самого пламенного, самого романтического поклонника. И вот они вдвоем пьют искрящееся вино, пьют из узких длинных бокалов, пьют из уст друг друга, и замороженное шампанское кажется им раскаленной лавой, огнем, зажигающим кровь, зажигающим все тело, все существо… И вдруг резким движением она поднялась. Его сердце перестало биться. Он подумал, что она уходит, уходит, совсем, отравив его смертельным ядом и обрекая его на новые страдания, еще более мучительные, чем предыдущие.
Тихое, как шелест:
— Тебе жарко в этом… Жди меня, я приду… жди… — и, легонько тронув его за борт черной визитки и бросив скользящий взгляд на широкий японский халат и на котурны телесного цвета, Маргарета исчезла.
Он понял все, понял ее «ты». Понял, что ей таким же самым «ты» он никогда не ответит. Никогда. Ее же «ты» особенное, деспотическое, — «ты» какой-нибудь древнеегипетской или вавилонской царицы, приблизившей к себе молодого всадника из фаланги дворцового конвоя. И понял он, что ему надо раздеться донага и облечь свое молодое тело в этот освежающий прикосновением холодного шелка халат…
Он вспомнил их первую беседу об искусстве в голубом будуаре, вспомнил, что любовный пир богов — это пир наготы, но и вспомнил также, что и боги должны быть обуты в сандалии или котурны. И когда, запахнувшись в халат, в который можно было бы запахнуться втроем, он ждал изнемогающий, неутоленный, бесшумно открылась и закрылась маленькая дверца. Он увидел свою королеву в таком же, как и он, халате. Увидел сверкнувшую руку из откидного широкого рукава. Пальцы тронули выключатель, и мягкий голубоватый свет мгновенно сменился густыми потемками.
Она подошла к нему. Еще не было прикосновения, и он уже чувствовал ее, чувствовал какое-то неотразимое, влекущее, притягивающее тело… У него подгибались колени. Она толкнула его; еще толчок и еще, заставивший подойти вплотную к дивану и опуститься на него правым плечом. Он ничего не видел, но услышал едва уловимое шуршание медленно спадающего на ковер шелка. И вслед за этим почувствовал рядом с собой тело своей богини. Она прижалась к нему, ласкающая и требующая ласк, упругая и нежная, сводящая с ума. Он запахнул ее в свой халат, и они стали еще ближе, теснее, а две руки двумя гибкими лианами крепко и судорожно обвились вокруг него. И вспыхнули какие-то горячие молнии, подхватили их, закружили в своем огненном вихре, и трудно сказать, где начиналось неизъяснимое, острое наслаждение и кончалось такое же острое, неизъяснимое страдание…
10. В МАСТЕРСКОЙ ЗНАМЕНИТОГО ХУДОЖНИКА
Профессор Тунда был крупным талантом, весьма и весьма многогранным. С одинаковой легкостью, с одинаковым блеском, с одинаковой изумительной яркостью волшебных красок своих писал он и эффектные великосветские портреты, и пейзажи, и картины — батальные, исторические, жанровые, и в то же время почти не знал себе соперников в области декоративной живописи.
Если бы он не так любил женщин, вино, игру и вообще веселую кипучую жизнь, он творил бы гораздо больше и, пожалуй, творчество его было бы серьезнее и глубже. Но этого маленького подвижного человека с густой шапкой вьющихся пепельно-седых волос надо брать таким, каким он был. И, кто знает, если б от профессора Тунды отнять его увлечение прекрасным полом, у которого он имел успех, несмотря на свой более чем почтенный возраст, если б отнять у него дорогие сигары, коньяк, азартные игры, — почем знать, может быть, лишившись всех этих возбуждающих удовольствий, он утратил бы и свою богатую, неистощимую фантазию, а его яркие краски побледнели бы…
Ранним утром в своей студии, такой же, как он, хаотической, где музейные драпировки и дворцовые гобелены покрывались пылью, не обмахиваемые ничьей заботливой рукой, Тунда, с неизменной сигарой в зубах, в бархатной куртке и в бархатном берете, напевая мотив из «Сильвы», рылся в углу среди потускневших золоченых рам, подыскивая резную овальную старинную рамочку для небольшого, почти миниатюрного, овального портрета баронессы Зиты Рангья, заказанного ему королем.
Звонок. Ленивый, распущенный своим добрым и мягким господином, лакей, не спеша, с независимым видом, пошел отпирать.
Однако вернулся уже более подтянутый.
— Камергер ди Пинелли, секретарь Ее Величества!
— А, милый мой ди Пинелли, — радушно двинулся навстречу профессор, — очень, очень рад вас видеть… Вот вам сигары, пожалуйста, курите… вот коньяк!
— Сигару с удовольствием, но коньяк в девять утра?.. Я думаю, это немного рано, господин министр, — с улыбкой ответил выдержанный, корректный и, как всегда, изящный ди Пинелли.
— Эх, вы, молодежь! Тренируетесь, бережете себя, соблюдаете какой-то режим… Старое поколение, — мы не разграфливаем своей жизни по клеточкам, а зажигаем ее со всех четырех концов. Что лучше, ваша ли воздержанность, наша ли цыганская удаль, — судить не берусь… Я вообще не охотник философствовать… И картины свои пишу, как поет птица на ветке. Поет, потому что не может не петь… Итак, закуривайте… Вот огонь, вот гильотинка, а я… — и с этими словами профессор налил себе коньяку, выпил залпом и, смакуя, облизал красные, не по возрасту красные губы.
Выпустив из-под холеных маленьких черных усиков голубоватое облачко дыма, да Пинелли начал:
— Господин министр, я обеспокоил вас вот по какому поводу… Вы, вероятно, еще не изволите знать, что ровно через месяц исполняется пятидесятилетие Ее Величества королевы Маргареты.
— Что такое? — привскочил Тунда. — Что такое? Одно из двух: или я ослышался, или это мистификация…
— Господин министр, это была бы неуместная, совсем неуместная мистификация…
— Но позвольте, позвольте! Этой цветущей красавице пятьдесят лет! Ее Величеству пятьдесят лет? Не поверю ни за что! — затряс головой Тунда с молодым, задорным блеском маленьких, живых глаз, блеском не без участия четырех выпитых рюмок коньяку. Выпитая сейчас — была уже пятая…
— Я сам согласен с вами. Трудно, очень трудно поверить, но это именно так… Предполагаются торжества. Намечены высочайшие особы, которые съедутся в качестве представителей от своих дворов. От святейшего Отца — монсеньор Черетти делла Toppe, от нашей соседки Трансмонтании — князь Леопольд, от Югославии — принц Павел, от итальянской королевской четы — герцог Абруццкий, из Мадрида — инфант Луис. Но это мало должно интересовать вас, министра изящных искусств, это больше по части министра Двора. Однако не буду отнимать у вас драгоценного времени. Каждый взмах вашей кисти — золото, каждый ваш крохотный этюд — чек на «Абарбанель-банк». Приступаю к цели моего посещения. Ее Величество изволила направить меня к вам…
— Каким приказом осчастливит меня моя королева? — встрепенулся Тунда.
— У Ее Величества две просьбы: не будете ли вы так добры взять на себя наблюдение над декоративным убранством тех дворцовых апартаментов, где будет происходить торжество? Королева всецело полагается на ваш вкус.
— В пределах скромных сил своих постараюсь угодить Ее Величеству.
— Второе же… Ее Величество обдумала свой вечерний туалет в день юбилейного торжества.
— Воображаю! — воскликнул Тунда, — вот у кого бездна тончайшего вкуса…
— Ваши слова, господин министр, как нельзя более можно целиком отнести к тому, о чем идет речь. Вся прелесть в строгих античных складках, ниспадающих вдоль всей фигуры. Ни одна самая лучшая портниха в мире не может так почувствовать подобные складки, как художник-живописец, изучавший драпировки на древнегреческих статуях. Если бы вы, господин министр, в течение двух-трех дней соблаговолили исполнить эскиз…
— Двух-трех дней? — перебил Туна. — Через двадцать минут! Но сначала пью здоровье Ее Величества. — И не успел ди Пинелли оглянуться, как Тунда опрокинул шестую рюмку. Сделав бритым лицом своим гримасу, жуя губами потухшую сигару, он поставил на мольберт небольшой картон и, наметив карандашом пропорции фигуры, взяв плоский металлический ящик с акварельными красками, подвинув к себе тарелку с водой, стал набрасывать эскиз, все время занимая гостя.