— Еще, еще что-нибудь! — подзадоривал сам подзадоренный Калибанов.
— А президентша! Ей ужасно хотелось побывать вместе с супругом в Париже и пообедать в Елисейском дворце.
— Умеет ли она сидеть за столом?
— Не знаю, умеет ли, но шельма эта Мариула Панджили дрессировала ее, как собачонку… Пробовала натаскивать в обиходных французских фразах, но ничего не выходило. На дипломатических приемах мадам Мусманек сидела истукан истуканом. Наливались кровью напудренные прыщи на лице, и она перебирала на животе свои костлявые, красные пальцы. И это после королевы Маргареты! Какой позор! Какое унижение для всей страны! Было ли у вас что-нибудь подобное? Я не говорю о большевиках, а до них?
— Было, господин шеф. Мадам Ольга Керенская, с вечной папироской в зубах, в грязной кофточке, в криво застегнутой юбке — стоит пандурской президентши…
29. ПОХОРОНЫ ЕГО И ЕЕ
Настойчивое, едва ли не третье по счету, приглашение короля Альфонса, звавшего к себе погостить Адриана и Маргарету, явилось как нельзя более кстати и вовремя.
У обоих — у матери и у сына — было тяжело на сердце, и обоим хотелось забыться мельканием новых впечатлений.
Если бы раньше, много лет назад, Маргарете сказали, что она может грустить, и грустить глубоко, от потери человека, никогда не бывшего ей близким, она ответила бы на это безмолвным снисходительным взглядом. А теперь самоубийство Сережи произвело на нее сильное, почти неизгладимое впечатление.
Он был ей таким дорогим, дорогим, этот одинокий, в сущности, чужой и чуждый юноша. Он так и покончил с собой, не подозревая, какое место занимал в ее думах, в ее мечтах. Воображение, забегая вперед, набрасывало будущую карьеру мальчика. В случае успеха и возвращения династии он был бы придворным скульптором и в условиях материальной обеспеченности мог бы свободно и пышно творить. Его талант расцветал бы, рос, а имя его, в конце концов, стало бы европейским, таким же, как имя Тунды.
И вот в осеннее утро все эти красивые мечты разбились самым безжалостным образом. Ни пышного творчества, ни сказочной завидной карьеры, ни европейской известности — ничего. Вместо всего этого — крюк с висевшим на нем Сережей в смокинге, с алой гвоздикой в петличке.
Мы уже знаем: после того как Тунда принес ей эту страшную новость, она просила его заехать к ней позже. Внешне спокойная, успевшая втихомолку выплакаться, она сказала профессору:
— У меня не хватит сил увидеть его. И даже не хватит — следовать за гробом… Вы понимаете, это — ужасно, ужасно!.. Тунда, хороший, добрый Тунда, озаботьтесь похоронами и до самой могилы проводите его. Пусть его гроб и его могила, пусть они утопают в цветах. Какое безумие! Накануне того, чтобы войти в нашу семью таким родным, желанным, своим, он… Как это бессмысленно и как это больно, больно, Тунда…
Тунда привык устраивать веселые, праздничные торжества, но никогда еще никого не хоронил. Это выпало ему впервые, и отнесся он к этому с внимательной и чуткой грустью. И, поникнув седой головой своей, один-одинешенек, медленно шел за погребальной колесницей, действительно утопавшей в цветах, и с двумя большими венками — его и королевы.
По непостижимой иронии судьбы в этот же самый день хоронили Мата-Гей. Но ее провожал в могилу весь Париж. Это были грандиозные похороны, с многотысячной толпой. В этой многотысячной толпе единственное существо горько, от всей души, оплакивало трагическую смерть королевы экрана. Это была черная, громадная Кэт. Вся в неутешных слезах, она протяжно выла что-то свое, негритянское, и причитая, и бормоча опять-таки что-то свое, никому не понятное. И жутко было всем окружающим от этой черной колоссальной фигуры и от этого дикого воя, отдающего берегами Конго и Сенегала, и от этих причитаний.
Одна, только одна Кэт знала и понимала бесхитростным сердцем своим драму своей госпожи. Драму наивной прелестной птички-щебетуньи, полюбившей короля и ужаснувшейся этой любви, такой пугающей, такой «неравной».
Эта любовь, сделав ее несчастной как женщину, сделала ее великой, гениальной как артистку. Еще два-три года, и она завоевала бы мир. Судьба же дала ей завоевать два с половиной квадратных метра земли на кладбище Пер-Лашез.
Над свежей могилой произносили речи знаменитые актрисы и актеры, владельцы кинофабрик, писатели и даже депутаты парламента, но бедная Мата-Гей не слышала этих громких, хвалебных фраз, не слышала тарахтящих аппаратов. Они снимали для вечернего экрана эту последнюю пьесу с участием Мата-Гей.
А драма из жизни II империи, сочиненная для Мата-Гей, осталась неоконченной. Ее пришлось скомкать. Упитанный директор «Гомона» в лоснящемся цилиндре громко выражал по этому поводу свое накипавшее неудовольствие.
30. ТО, ЧЕГО НЕ ОЖИДАЛ ЯЧИН
«Паяр» уже не гремел, вытесненный другими, более модными ресторанами. Но «Паяр» был дорог шефу тайного кабинета по воспоминаниям молодости. Он свез Калибанова к «Паяру» и угостил отличным ужином.
На следующий день Калибанов, с платком на шее, одетый монмартрским апашем, зевая во весь рот, как после бессонной ночи, спозаранку слонялся по авеню Анри Мартен вдоль верховой аллеи.
С половины восьмого оба уже знакомых ему пандура явились на свой пост. Калибанов опытным глазом «почувствовал» их карманы, оттягиваемые крупнокалиберными, тяжелыми револьверами.
Целый час шатались пандуры. Каждый, очень редкий, правда, всадник вызывал их живейшее внимание. Это внимание сейчас же погасало, как только они убеждались, что всадник не имеет ничего общего с тем, за чьей головой они охотятся.
В конце концов им надоело шататься и, убедившись в неудаче сегодняшнего утра, они сели на скамейку и давай ожесточенно курить.
Калибанов, проходивший мимо типичной апашской походкой враскачку, услышал фразу одного из пандуров:
— Сегодня ускользнул от нас, черт возьми. Но ничего… Пропустим сегодня… Завтра уж наверно будет, а будет — ему уже от нас не уйти!..
И оба смеялись.
Калибанов, весьма довольный увиденным и услышанным, отправился к себе — он жил недалеко, на рю де ля Помп, в небольшом отеле, — переоделся в обыкновенный спортивный костюм, позвонил в свой манеж и отпросился у начальства на первую половину дня. Калибановым дорожили как отличным берейтором, и разрешение было дано. Калибанов спустился в метро и вылез на станции Камбронн. В нескольких минутах ходьбы находилась шоколадная фабрика, где Павловский таскал и ворочал ящики. Туда-то и направился Калибанов.
Павловский вышел к нему без кителя и с засученными рукавами и был сразу огорошен:
— Хочешь поправить свои дела и заработать тысячу франков?
— Ты шутишь?
— Нисколько! Дурак что ли я отрывать тебя от дела для подобных шуток?
— А что для этого надо?
— Надо показать, дружище, что Павловский остался таким же лихим лубенским гусаром, каким был всегда. Не скрою, однако, дело сопряжено с некоторым риском. Могут быть неприятные объяснения с