суровый, то бешеный, некогда ходивший пешком на богомолье в далекий Соловецкий монастырь, а потом отвергший посты, таинства, осквернявший церкви, убивавший собственноручно священников… Жестокий и кровожадный, он возненавидел законы, общество, религию, — все, что стесняет личное побуждение… сострадание, честь, великодушие были незнакомы ему, местью и завистью было проникнуто все существо его…“. А все „воинство“ Стеньки состояло из беглых, воров, лентяев, — всей той голытьбы, которая называла себя казачеством, хотя природные казаки Дона не терпели их, называли их „казаками воровскими“. И всей этой сволочи и черни, которую уловлял Стенька в свои сети посулами, он обещал во всем полнейшую волю и полное с собой равенство, а на деле забрал ее всю в полную кабалу, в полное рабство: малейшее ослушание наказывал смертью истязательной, всех величал братьями, а все падали ниц перед ним…». Бог мой, какое разительное сходство с теперешним разбоем, чинимым во имя будто бы «третьего интернационала», хотя, конечно, Стенькина власть была все-таки в тысячу раз естественнее нынешней «рабоче-крестьянской власти», самой противоестественной и самой нелепой «нелепицы» русской истории, хотя, конечно, «правительство» Стеньки, — все эти Васька Ус, Федька Шелудяк, Алешка Каторжный, — было все-таки во сто раз лучше нынешнего «рабоче-крестьянского правительства», засевшего в Кремль и в отель «Метрополь»!

<3>

…Толстой говорил, что многое совершенно необъяснимое объясняется иногда очень просто: глупостью.

— В моей молодости, — рассказывал он, — у нас был приятель, бедный человек, вдруг купивший однажды на последний грош заводную канарейку. Мы голову сломали, ища объяснение этому поступку, пока не вспомнили, что приятель наш просто ужасно глуп!

Да, большую роль играет в человеческих делах и простая человеческая ограниченность, умственная скудость, слабость внимания, логики, наблюдательности, вялость и распущенность мысли, поминутно не доводящей своего дела до конца, — этим последним мы, народ сугубо эмоциональный, особенно страдаем.

Но помимо всех этих качеств, равно как и многих других, низких и корыстных, есть и другие тяжкие грехи на всех тех, что вольно и невольно содействовали всему тому кровавому безобразию и ужасу, среди которых мы живем уже третий год: отрешенность от живой действительности, незнание ее и даже нежелание знать ее.

Герцен сказал: «Не зная народ, можно его покорять, угнетать, но освобождать нельзя». А самому русскому народу принадлежит между прочим вот такая старинная пословица: «Из нас, как из древа, — и дубина и икона». Не мы ли сами, по нашей глупости, легкомысленности, хотели этой самой дубины? И не мы ли, наряду с этим, желали видеть в народе только икону?

Из жизни, из литературы бралось только то, что есть вода на революционную мельницу, остальное пускалось мимо ушей, замалчивалось. Вот, например, Глеб Успенский. Сколько жесточайших характеристик народа! «Нет, не о человеческом достоинстве говорят мои воспоминания… Все в деревне несчастны, бешены, злы, подлы… Молодость души, ум, могучий и кроткий тип — все это до тех пор, пока мужик во власти земли… Прежде туда, где жили звериным обычаем, вносил свет угодник, инок… теперь остался только Каратаев и хищник… Почему, говорили мне не раз, вы берете только возмутительные явления? Но я обречен на подбор этих ужасов, ибо это есть господствующее в деревне… Вот деревенский кулак, публичный дом держит — и все им восхищаются: „умел нажить!“ — все ему холопски услуживают и восклицают с радостью: „уж он-то меня — и холоп-то я, и подлец-то я!“. Вот молодой парень, какая природная кровожадность, какая глубокая ненависть к своему же брату мужику! Любит смотреть на смерть животных, на их страдания, сжег целый фартук щенят в печке — и весел… Весь деревенский ум, талант идет на кулачество, и злорадство в основе всей такой деятельности… И никто не ценит ни своей, ни чужой личности… Все говорят сами же про себя: „палки хорошей на нашего брата нету!“» — Так писал Успенский. Но из него брали только нужное для революционной мельницы. И Успенским же опровергали, например, меня; им же пользуясь, распекал и учил меня насчет народа последний аптекарский ученик, ныне сделавший из русского мужика социалиста, республиканца.

Всего лет пять тому назад, мне, жившему тогда не в какой-нибудь зырянской глуши, а в Орловской губернии, не раз приходилось слышать, как мужики, эти самые социалисты-то, всерьез рассуждали о том, что где-то возле Волги упала из облаков кобыла в двадцать верст длиной. Но какое дело нашим революционерам до этой кобылы! Обо мне неизменно говорили: «ну, конечно, художественный талант у него и такой и сякой, а все-таки это так, да не так, и все-таки он не мужик, а про мужика может по- настоящему сказать только мужик», — да, даже и такие махровые глупости говорили обо мне, совсем упустив из виду, что для того, чтобы писать, например, «Короля Лира», вовсе не обязательно быть самому королем, и что я мог спросить моих критиков: как же вы-то, не будучи королями, решаетесь критиковать «Короля Лира»?

В прошлом июле, в Одессе, я слышал, как просвещал своих товарищей один красноармеец, в бархатном кресле сидевший на часах, все время игравший затвором винтовки и поражавший боязливо проходивших мимо него «граждан» своей разломанной позой, картузом на затылок и сальными волосами, напущенными на мутные, сонно-неприязненные глаза:

— А Петроград весь под стеклянным потолком будет. Так что ни дождь, ни град, ничего…

А ведь как вознесли мы того самого солдата, которому нужно было привязывать к левой руке сено, а к правой солому, чтобы он мог в первые недели казарменной учебы отличать левую руку от правой, и о прохождении которым унтер-офицерской «словесности» рассказано столько смехотворных анекдотов! Как кричали и кричим мы на весь мир, что этот красноармеец есть пламенный и сознательный участник «мировой социальной революции»!

В четырнадцатом году орловские бабы спрашивали меня:

— Барин, а что же это правда, что пленных австрийцев держать на квартире и кормить будут?

Я отвечал:

— Правда. А что же с ними делать?

И бабы спокойно отвечали:

— Как быть! Да порезать, да покласть.

А ведь как уверяли меня господа, начитавшиеся Достоевского, что эти самые бабы одержимы великой жалостью к «несчастненьким» вообще, а к пленному врагу особенно, в силу своей кровной принадлежности к «Христолюбивому простецу». А ведь как топали на меня ногами мои критики, и что бы сказал про меня, например, критик Скабичевский, разбиравший всю жизнь произведения о народе и однажды признавшийся мне с идиотической радостью, что он никогда за всю свою жизнь не видал ржаного поля!

И все это не шутки и не мое личное дело, не мои счеты с моими читателями, — это дело, эти счеты общественные, тесно связанные с огромнейшим бедствием всей России. Я касаюсь литературы, ее деятелей, ее знатоков и изобразителей народа потому, что все те, которые так много способствовали всему тому, что случилось, и большинство которых еще и теперь, вольно и невольно, способствует продолжению этого случившегося, весьма и весьма питались в своих идеологиях и в своих знаниях о народе именно литературой. А литература эта была за последние десятилетия ужасна. Деды и отцы наши, начавшие и прославившие русскую литературу, не все же, конечно, «по теплым водам» ездили, «меняли людей на собак» да гуляли с книжками Парни в своих «парках, среди искусственных гротов и статуй с отбитыми носами», как это кажется писателям нынешним: они знали свой народ, они не могли не знать его, живя с ним в такой близости, они были плоть от плоти, кость от кости своего народа и не имели нужды быть корыстными и несвободными в своих изображениях его, и все это недурно доказали и Пушкин, Лермонтов и Толстой, и многие прочие. А потом что было? А потом началась как раз несвобода, начался разрыв с народом, — несвобода хотя бы потому, что стало необходимым служить определенной цели, освобождению крестьян, а разрыв — в силу ухода писателя в город. И знание народа стало слабеть, а нарочитое изучение его не шло на лад: записал кое-что Киреевский, Рыбников, сходил Якушкин раз, другой в народ, поссорился во хмелю с каким-то исправником — и конец. И пришел разночинец, во-первых, гораздо менее талантливый, чем его предшественники, а во-вторых, угрюмый, обиженный, пьющий горькую, — почитайте всех этих Левитовых, Решетниковых, Орфановых, Николаев Успенских, — и вдобавок уже сугубо тенденциозный, пусть с благими целями, но тенденциозный, да еще находящийся в полной

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату