старушонка с яростно-зелеными глазами и надутыми на шее жилами стояла и кричала на всю улицу:

— Товарищи! любезные! Бейте их, казните их, режьте их, топите их!

Я постоял, поглядел — и побрел домой. А ночью, оставшись один, будучи от природы весьма несклонен к слезам, я наконец заплакал и плакал буквально до самого рассвета, плакал такими страшными и обильными слезами, которых я даже и представить себе не мог…

— «Ах, мщения, мщения!» — как воскликнул однажды поэт Батюшков, заплакав при воспоминании о 1812 годе.

…А потом я плакал на Страстной неделе, уже не один, а вместе со многими из тех, которые поздними темными вечерами, среди темной Москвы, с ее наглухо запертым Кремлем, собирались, подобно первым христианам, по темным стареньким церквам, скудно озаренным красными огоньками свечей, и плакали, слушая горькое страстное пение:

— Волною морскою… гонителя, мучителя под водою скрыша…

Сколько стояло тогда в этих церквах людей, прежде никогда не бывавших в ней, сколько плакало никогда не плакавших!

А потом я плакал слезами и лютого горя, и какого-то болезненного восторга, — восторга освобождения, — оставив за собой и всю свою прежнюю жизнь, и развалины опозоренной Родины, перешагнув в изгнание из нее новую ее границу, границу в Орше, имя которой стало отныне для многих из нас символическим, — вырвавшись из этого разливанного моря страшных, несчастных, потерявших всякий образ человеческий, буйно и с какой-то надрывной страстью орущих дикарей, которыми были затоплены буквально все станции, начиная от самой Москвы и до самой «русской» Орши, где, во славу Третьего Интернационала, все платформы и пути были буквально залиты рвотой и испражнениями, ибо, очевидно, далеко не всегда «демократия приходит опоясанная грозой и бурей»…

…А теперь и слез нет. Четыре года, четыре года… Париж… «Вечные женихи революционной Пенелопы»… вот те самые, отцам которых дал Герцен такую страшную характеристику, и доныне ничуть не утратившую своего страшного смысла:

— «Это — вечные женихи революционной Пенелопы, habitutes революции… Неизбежные лица всех политических съездов, сборищ, демонстраций, грозные издали, как китайские драконы из бумаги… Люди особые, с ранних лет вжившиеся в политическое раздражение, любящие драматическую сторону его, обстановку… для которых все эти банкеты, демонстрации, протестации, сборы, речи, знамена — главное в революции… в большинстве очень недалекие и чрезвычайные педанты… неподвижные консерваторы во всем революционном, которые упираются на какой-нибудь программе — и ни с места дальше… всю жизнь толкующие о небольшом количестве политических мыслей и знающие лишь их риторическую сторону, лишь их священное облачение, общие места… Люди с малыми способностями, но с огромными претензиями, брошенные в агитацию легкостью, с которой всплывают в революционные времена знаменитости, приучившиеся к потрясениям и отучившиеся от работы, потому что жизнь в кофейнях увлекательна, полна движения и льстит самолюбию… Люди, постоянно недовольные всем… революционные лаццарони, для которых агитация — цель и награда… которым процесс народных восстаний нравится, как процесс чтения Петрушке Чичикова… у которых всегда „самодержавный народ“… Революция пала, как Агриппина под ударами своих же собственных детей. Но они все не хотят снять ни увядших венков, ни венчального наряда, хотя невеста уже обманула, и продолжают жить в печальном самообольщении, в раздорах, в спорах, разъедаемые необузданным самолюбием… Как Двенадцать Спящих Дев, они продолжают день, когда заснули…»

С новым годом*

…Москва, весна восемнадцатого года, гнусный день с дождем, снегом, грязью, пустая Кудринская площадь, плетутся, пересекая ее, чьи-то нищие похороны — и вдруг, бешено стреляя мотоциклетом, вылетает из-за угла Никитской животное в кожаном картузе и кожаной куртке, машет огромным револьвером и обдает матерщиной и грязью несущих гроб:

— Долой с дороги!

Несущие в ужасе шарахаются в сторону и, спотыкаясь, тряся гроб, бегом бегут прочь. А на углу стоит старуха и, согнувшись, плачет, рыдает так горько, что я невольно приостанавливаюсь и начинаю утешать, успокаивать. Я бормочу: — «ну, будет, будет, Бог с тобой!» — я спрашиваю с участием: «родня, верно, покойник-то, сын, муж?» — А старуха хочет передохнуть, одолеть слезы и наконец с трудом выговаривает:

— Нет… Чужой… Завидую!

…Блаженны мертвые, блаженны очи не зрящие, уши не слышащие. И все же мы живем и все же надо из последних сил тянуться, чтобы смотреть крепко и строго, чтобы жить сообразно своему человеческому, — все же человеческому! — званию, — ну, хотя бы в силу презрения, брезгливости к низости и зыбкости окружающего нас, — чтобы помнить, что все же будут, — как все-таки всегда бывали, — иные, более человечные дни, когда каждому воздастся по стойкости и дальновидности его.

Итоги*

Итак, еще год прошел — неужели опять вся наша надежда только на «будущее»? Но если так, то скажите пожалуйста, как спрашивал один простодушный ибсеновский герой, — «скажите пожалуйста, в котором же году наступит будущее?»

Итоги прошлого года на редкость печальны и страшны. И помимо всего прочего, уже во всю идет в России ужасающая реставрация реакции, теперь уже всенародная, а не только комиссарская. Ленин называет это своим «новым курсом».

Сколько раз слышал я за время революции едкую фразу:

— Революция не делается в белых перчатках! И сколько раз думал я тогда:

— Прекрасно, реставрация делается в ежовых рукавицах! Теперь время этих рукавиц наступает в полном блеске.

Большинство эмиграции очень пало духом. Одни — просто потому, что реставрационный процесс будет долог, что он не помешает Ленину продержаться еще год, два при всей призрачности его власти. Другие, — в силу того, что уже не остается никаких надежд на «завоевания революции»…

Что ж, это все расплата. Не хотели считаться со свойствами русской истории, с ее «повторяемостью», на которую указывал Ключевский… Не предугадали, что дело опять кончится Тушинским Вором с его, по выражению Герцена, «вовсе не демократической, а только кабацкой партией»… Подняли крик о «реакции» на смех курам, в первые же мартовские дни семнадцатого года… И накричали реакцию такую, какой еще на земле не бывало. Она длилась год, два, три, четыре, — казалось бы, чего хуже? Но нет, все еще не повергали в ужас «генеральские ботфорты, генеральские авантюры». — «Этому пора положить конец!» — И положили…

Были «директории», «учредительные собрания», надежды на восстания, на «народный гнев», на «зеленых», — Савинков договорился даже до того, будто эти дезертиры и грабители «мыслят новыми категориями» — были ставки на Кронштадт, на Антонова, наконец — на голод, на то, что в Москве уже расцвел «цветок свободы», оказавшийся «прокукишем»… Мысль об интервенциях приводила в ярость, — хотя их и в помине не было, — горой стояли против них, ибо «охраняли честь и достоинства России», — это при нашем-то всемирном позорище, при руке, протянутой ко всему миру за сухой коркой! — доказывали, что «генералы опирались лишь на голые штыки» и что «Россия не пошла за ними», точно голые руки лучше голых штыков, точно не штыками крепки большевики, точно пошла Россия за Черновым, за Савинковым, за Кронштадцами… На что теперь надеяться? Вести из России превосходят человеческое воображение… В столицах жизнь начинает «бить ключом», но ключ бьет для одного счастливого на миллион несчастных, и счастливец этот или комиссар или волк, щука, кулак в архи-ежовой рукавице… Пещерный голод, библейский

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату