встретить утро далеко от Пиаченцы. От ужина они отказались. Служанка тотчас сообщила об этом хозяину. Хозяин подошел к ним и предложил им занять комнату, где они смогут немного отдохнуть. Они согласились.
Тогда хозяин сам повел их мимо дверей зала, откуда вырывался громкий говор и смех, и крики, и пение, мимо других дверей, за которыми было тихо, мимо кухни, куда двери были распахнуты настежь и откуда валил пар и чад, ломающимися мальчишескими голосами переругивались поварята, и на плите шипело и брызгало оливковое масло, и на длинном вертеле, обливаясь жиром, румянились перепелки, и с деревянной ложкой в руках, мешая соусы и пробуя салат, расхаживал повар в помятом колпаке и грязном переднике — и дальше, по скрипучей деревянной лестнице, которая лепилась по наружной стене дома и где не хватало нескольких ступенек — «осторожней, синьора, осторожней, маэстро» — во второй этаж вдоль галереи, где была свободная комната.
В комнате стояло четыре расшатанных кровати и старое кресло. Кровати были источены жучками, кресло стояло на трех ножках. Вместо четвертой был подложен кирпич. Композитор сказал, что ни минуты не останется в этой трущобе. Хозяин клялся, что места у него нет, все переполнено — коронация, синьор, коронация… Он лопотал что-то о паломничестве в Милан, о верноподданных его императорского королевского величества, которые желают приобщиться к торжествам, принять, так сказать, живое участие… и уверял, что комната эта — прекрасная комната, что лучшей и желать нельзя.
Маргерита прекратила эту болтовню. Она сказала, что из-за трех-четырех часов спорить не стоит, и конечно она была права. Хозяин ушел.
Они решили не раздеваться. Маргерита сказала, что устроится в кресле. Она уверяла, что ей очень хорошо и она ничуть не устала. Она говорила это с самой милой улыбкой, доставая из дорожного мешка кое-какие нужные вещи. Потом она надела на голову красивый ночной чепчик с кружевными оборками, и лицо ее стало совсем юным, почти детским. А потом она закрыла глаза и сказала: «Я сплю». Милая, милая Маргерита. Но заснуть они не могли. Снизу доносилось пение и крики ликования. Очевидно, «верноподданные паломники» в Милан пировали вовсю. В комнате было сыро. В стенах что-то осыпалось. Под полом копошились мыши.
А позже, когда он задул свечу и в комнате стало совсем темно, из углов что-то поползло и зашуршало, точно ветер гнал по полю сухие листья. Он стал искать спички, чтобы снова зажечь свечу, а Маргерита услышала, что он не спит и сказала шепотом: «Не зажигай, это, наверно, жуки». Но он все-таки зажег свечу, и это действительно были жуки, большущие черные жуки, блестящие и проворные, и они разбежались по разным направлениям, шурша крыльями, твердыми, как металл.
Он помнил все подробности этого путешествия. Он сохранил все это в памяти ясно и точно. Он только никогда не вспоминал об этом. А теперь он сидел и смотрел в темноту, и ему было трудно встать и зажечь лампу, и он не мог остановить течения этих воспоминаний.
Хозяин постучал к ним в дверь до рассвета, и они тотчас спустились по лестнице в залу. Заспанная служанка, зевая и потягиваясь, вытирала столы, на которых от вина остались пятна и липкие круги. Им подали кофе. Он был горячим и крепким, и после мучительной бессонной ночи это было очень приятно. Он чувствовал себя разбитым, Маргерита бодрилась. Он сказал ей: «Ты у меня молодец. Лучше тебя — нет». И она улыбнулась ему, радостно и благодарно.
Они не стали дожидаться, пока их вызовут, и сами пошли в контору, где чиновник проверял паспорта и ставил на них печать. В прихожей сидело двое солдат. Тот, что был постарше — у него были лихо закрученные седые усы, — молча указал им на дверь. Они прошли в соседнюю комнату. Там стоял удушливый и едкий запах дешевых сигар. На письменном столе, испачканном чернилами и изрезанным перочинными ножами, лежали бумаги и в толстых папках дорожные ведомости.
Полицейский чиновник отмечал коронацию обильными возлияниями. У него было опухшее лицо и воспаленные глаза. Он не предложил им сесть и сразу протянул руку за паспортом. Рука была грязная с дешевым перстнем на указательном пальце. Вид у чиновника был тупой и самодовольный. Он разглядывал паспорт маэстро со всех сторон и даже, подняв его на уровень глаз, он проверил каждый листок на свет. Потом он стал допытываться, почему маэстро едет в Милан именно в эти дни и не везет ли он кантату в честь его императорского и королевского величества. Композитор ответил, что никакой кантаты он не везет. Он везет в Милан новую оперу, которую надеется там поставить. И тогда чиновник милостиво улыбнулся. Новая опера — это хорошо! Как-никак чиновник был итальянцем. Он считал себя патриотом. Новая опера — это очень хорошо! Он даже пожелал маэстро и его супруге счастливого пути.
Они вышли на улицу. День обещал быть ясным. Луна все еще виднелась на западе, но теперь она потухла и казалась белесым и мягким облачком.
Они выехали, когда солнце уже взошло. Их попутчиками были адвокат из Пиаченцы, старик архитектор и двое студентов из Павии. Недалеко от Кастель Сан Джованни карету остановил отряд карабинеров. С ними были полицейские. Они велели пассажирам выйти на дорогу и отобрали у всех паспорта. Никто не сказал ни слова протеста. Дорога тянулась по равнине и была очень пыльной. Солнце пекло по-летнему. Было очень жарко.
Полицейские принялись обыскивать карету самым тщательным образом. Они перетряхивали баулы и зонты, заглядывали под места для сиденья и кололи штыками солому, которой было устлано дно кареты. Это продолжалось долго.
Пассажиры стояли на дороге. Вдали за деревьями было селение. На светлом небе вырисовывалась тонкая игла колокольни. Золотой крест блестел на солнце, и ветер донес до них дребезжащий звон старого колокола. В траве трещали кузнечики. Высоко над ними прощебетала невидимая птица. Пахло вялой и горячей травой.
Потом им вернули паспорта, и бригадир карабинеров сказал почтальонам: «Поезжайте!» Но одного из студентов полиция задержала. Он не пытался сопротивляться, только от лица у него отлила вся кровь, и оно стало серым, как у мертвого.
Карета тронулась. С травы у дороги поднялись две голубые бабочки. Было очень жарко. Родная земля расстилалась кругом зеленой, местами желтеющей равниной. Родная земля, которую оскверняли завоеватели.
Путешествие было мучительным. Дорога на Милан была перерезана заставами. Полосатая будка и шлагбаум и опять полосатая будка и шлагбаум. Остановка и проверка паспортов. И опять — остановка и проверка паспортов. И полицейские агенты, в большинстве случаев грубые и придирчивые. Они точно нарочно старались вызвать слова протеста и возмущения. Они вылавливали эти неосторожные слова в любой фразе. Они знали, что делали! Они действовали по инструкции! Но все пассажиры были необычайно сдержанны и осторожны. Они молчали.
И только в самом конце путешествия, почти в предместье Милана, не доезжая ворот Тичинезе, когда они уже потеряли счет заставам и резким окрикам и опять стояли на дороге, пока полицейские перетряхивали баулы и зонты и прокалывали штыками солому, а жандарм проверял их паспорта и каждый мог ожидать, что ему скажут — останьтесь, и придется остаться и быть арестованным, не зная за собой никакой вины, — архитектор сказал тихо и скорбно: «А мы все молчим, молчим».
И тогда адвокат из Пиаченцы — он сидел всю дорогу понуро, сгорбившись, как старик, хотя на самом деле он был еще совсем молодым человеком — адвокат из Пиаченцы поднял голову и сказал взволнованно и многозначительно:
— Это хорошо, что мы молчим. Молчание — это тишина. Пусть будет тишина!
— Тишина бывает и перед грозой, — сказал оставшийся студент.
Архитектор посмотрел на него с улыбкой. А адвокат поклонился им обоим и сказал:
— Совершенно верно, синьоры.
Они въехали в Милан поздно вечером. Над городом розовело зарево.
— Это иллюминация, — сказал архитектор. — В газетах писали, что весь город будет освещен a giorno.
— Однако мы едем в полной темноте, — сказал адвокат.
— Всегда так, — заметил студент. — В центре города красота и свет, на окраинах — нищета и мрак.
Фонари почтовой кареты тускло освещали дорогу. Ехали по буграм и кочкам. Старую карету качало и подбрасывало. Часть улицы была немощеной.
