делайте из этого секрета. Скажите нам, что это за музыка?
— Скажу, дорогие мои, — ответил Гранателли. Он был родом из Альтамуры и до старости сохранил манеру говорить и произношение, выдававшее в нем южанина.
— Скажу, скажу, конечно. Очень много шумят и болтают об этой опере. И напрасно, дорогие мои, напрасно. Не следовало бы делать этого. — Он замолчал и отхлебнул вина. — Напрасно, напрасно, — говорил он, качая головой, как бы сетуя и сокрушаясь. Он поднял голову и заговорил громче, но по- прежнему мягко и вкрадчиво. — Музыка плохая, дорогие мои, грубая музыка, плохо написанная музыка, дорогие мои, вот что я вам скажу!
— Да как же так?
— Что вы говорите, маэстро?
— Однако все в театре говорят совсем другое!
Гранателли презрительно махнул рукой.
— Кто говорит, дорогие? Кто? Кого слушаете? Шутники какие-нибудь посмеялись, а по городу пошло и пошло. О чем говорить? Плохая музыка! Грубая. Звучит напряженно. Голоса срывает. Не нужна нам такая музыка, дорогие. Сами знаете, что не нужна. Мы любим певучесть, мы любим красивую мелодию, грацию, изящество, легкость, не так ли? А тут этого нет. И не ищите! Тут не поймешь что! Чертовщина какая-то! Можете мне поверить! — И Гранателли благодушно прихлебывал вино.
Пазетти был как нельзя больше раздосадован. Все шло так удачно и гладко. Он привел с собой композитора, он был в центре внимания и ему верили. А теперь нелегкая принесла этого Гранателли, который опровергает все то, что говорил Пазетти. О, конечно, он был до чрезвычайности раздосадован. Однако он постарался скрыть свои чувства и смеялся, и беседовал с приятелями, и как будто не слышал разглагольствований Гранателли. Но на самом деле он напряженно прислушивался к речам старика и обдумывал, как ему поступить, чтобы выйти из игры невредимым и не быть случайно втянутым в разговор, который, как ему казалось, грозил осложнениями.
И действительно! За соседним столом сидела компания молодых людей, которые очень внимательно слушали то, что говорил Гранателли. И едва только он умолк, как один из молодых людей, спешно посовещавшись со своими товарищами, встал и обратился к хормейстеру театра Ла Скала. Юноша говорил громко и ясно, и разговоры за другими столиками мгновенно прекратились.
— Маэстро, — сказал юноша, — вы старый опытный хормейстер, за вами много лет работы и за это вас следует уважать. Но сейчас вы солгали. Мы знаем и совершенно точно, что музыка маэстро Верди прекрасная музыка, мы знаем, что эта музыка волнует сердца тех, кто с ней соприкасается, и, может быть, это как раз та музыка, о которой мы тоскуем и к которой мы стремимся. И мы не уважаем вас за то, что вы нарочно умаляете достоинства нового композитора и стараетесь навязать нам вашу личную, извините, замшелую точку зрения.
Ну, конечно, как всегда в таких случаях, в кафе поднялись невообразимый шум и крики, и пошла суматоха. Кто-то кричал о патриотизме, кто-то требовал справедливости, и топали ногами, и стучали кулаками по столам, и все поддерживали неизвестного юношу.
Маэстро Гранателли не на шутку струсил. Он оправдывался с виноватым видом:
— Я ведь не говорю, что маэстро Верди плохой композитор. Кто мог понять меня так, дорогие? Я уверен, что он даровит. Почему же нет? Таланты в нашей стране не переводятся.
Но его не слушали. Его слова о новой опере вызвали всеобщее негодование. Его седоватые бачки и бесцветные глаза вызывали отвращение, и эта его нездоровая тучность…
— У нас всегда так, — говорил молодой человек со строгим лицом и горящими глазами, — появляется что-то новое, чего еще никто не знает, но что заранее волнует и захватывает многих, и тотчас находится этакая скверная личность, готовая прислужиться к начальству, и заранее оплевывает ядовитой слюной то, что может для всех стать дорогим и нужным.
И кто-то крикнул:
— Долго ли мы будем терпеть такую мразь?
И тогда хозяин кафе торопливо вышел из-за стойки: он был очень встревожен. Атмосфера в кафе была накаленной донельзя, но так как никакой политической окраски в этом инциденте не было, ему не могли грозить неприятности. Во всяком случае, вмешательства полиции сегодня не требовалось, и это было хорошо. Но, конечно, в кафе могли быть люди, которые всегда готовы по-своему истолковать любое происшествие, такие люди, которые во всем видят политическую неблагонадежность, и тогда хозяину кафе несдобровать. Поэтому-то он и был встревожен. Надо же было случиться такой неприятности! И с кем? С таким почтенным завсегдатаем, как маэстро Гранателли. И хозяин своим появлением среди столиков старался навести в кафе порядок и водворить тишину. Но он был — увы! — бессилен внести успокоение в разбушевавшееся море страстей. Этот разговор о новой опере грозил поистине принять весьма опасный характер.
Все были возбуждены до чрезвычайности. В кафе стоял невообразимый шум и гомон. Отодвигали стулья, переходили от одного столика к другому: все говорили сразу и уже трудно было понять, что собственно, здесь происходит и чем вызвано такое волнение. Но прислушавшись повнимательнее, можно было понять, что люди говорят о любви к родине и о героях, об угнетении народа и о тех, кто продался чужеземцам…
Пазетти воспользовался суматохой и выскользнул из кафе на улицу. Он был очень рад, что сумел сделать это незаметно. Ужасно неприятная история!
Верди шел к дому быстрым шагом. План увертюры был ему совершенно ясен. Надо было как можно скорее записать его. Джованни попробовал было заговорить о чем-то, но композитор резко остановил его: «Помолчи, пожалуйста!»
Так молча они дошли до дома, поднялись по лестнице, вошли в комнату. Композитор сразу сел к письменному столу. Джованни походил немного по комнате, несколько раз зевнул, шепотом пробормотал «спокойной ночи» и, вздыхая, стал укладываться спать.
Композитор, не подымая головы, писал увертюру. Он построил ее на контрастах и противопоставлениях. Начиналась она торжественным, плавным и полнозвучным вступлением и непосредственно переходила к теме хора, проклинающего Измаила, переходила в шепот, в отрывистую скороговорку с резкими громогласными возгласами всего оркестра. Среднюю часть занимала тема хора порабощенного народа, взятая композитором для большего контраста в трехчетвертном размере. Затем возвращалась тема проклятия, сопоставленная на этот раз с темой неистовства ассирийцев. И это последнее настроение — жестокость и жажда разрушения завоевателей — приводило к финалу увертюры, к коде, опять к теме проклятия изменнику Измаилу, но на этот раз в звучности, устрашающей по силе и нарастающей до самого конца.
Композитор писал быстро и непосредственно. К утру он кончил. Поставил на бумаге последнюю ноту и облегченно вздохнул. Он был доволен. Увертюра вышла такой, какой была задумана: лаконичной, яркой и сильной.
Как всегда после бессонной ночи, он открыл окно. Было тихо, пасмурно и туманно, но дождя не было и было необыкновенно тепло и парно. В такую погоду быстро набухают и распускаются почки. Начиналась весна.
Джованни крепко спал, повернувшись лицом к стене. Он с вечера так ни разу и не проснулся. Композитору совсем не хотелось спать. Он решил, что ложиться не стоит. Сел к письменному столу и стал аккуратно расписывать оркестровые партии законченной им увертюры.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
У Клары Маффеи не было определенного дня для приема друзей, но все знали, что ее можно застать дома каждый вечер от семи часов, за исключением тех вечеров, которые она проводила в Ла Скала. И каждый вечер кто-нибудь заходил к ней, и у нее можно было всегда застать гостей: тесный кружок или многочисленное общество. К ней ходили запросто. Ходили писатели и художники, музыканты и актеры. Это
