Если бы страх и ужас, охватившие его там, в каменном молчании, из которого он так недавно выбрался, были не столь сильны, он бы повернулся и отправился назад, в пустоту каменного безмолвия, ибо туннель становился все уже. И казалось – ему не будет конца.
Когда Тит только вступил в этот туннель, он мог идти выпрямившись, не нагибая головы. Но это было так давно, и теперь ему приходилось не только сгибаться, а по временам и ползти. Тяжелый дух прелой земли забивал ему ноздри. Но потом вдруг туннель расширялся, и потолок его поднимался, так что он мог выпрямиться почти полностью. Однако через несколько шагов туннель снова начинал суживаться, и мальчика переполнял страх того, что он может задохнуться.
И здесь не было уже не малейшего проблеска света. Тит потерял последнюю надежду, что ему когда- нибудь удастся выбраться из этого ужасного подземелья живым. Продолжать двигаться вперед было менее пугающим, чем оставаться, скорчившись, в абсолютной темноте на одном месте без движения. И если бы не это, то Тит давно бы уже предпочел прекратить продвижение вперед. Его одолевала усталость, все тело ныло, после многих часов блуждания в темноте у него оставалось очень мало физических и душевных сил.
Но вот тогда, когда он уже не был в состоянии ощущать какую-либо радость от вновь вспыхнувшей надежды на избавление, настолько он был устал и перепуган, – Тит увидел далеко впереди слабый свет. В темноте вырисовывалось отверстие с неправильными краями, густо поросшими травой. И Тит понял – хотя и смутно и безрадостно, – что он не умрет в этом темном туннеле, что пустые, затерянные залы, в которых он заблудился, были кошмаром, уже отошедшим в прошлое, что теперь ему остается бояться лишь наказания, грозящего ему по возвращении в Замок.
Когда он выбрался из туннеля через заросшее растениями отверстие, а потом взобрался по склону, на котором находился выход из туннеля, он увидел далекую громаду Горменгаста, взбиравшегося к небу неисчислимыми башнями и террасами.
Глава двадцать седьмая
Если успех хозяйки дома, принимающей гостей, в той или иной степени зависит от щедрости и обильности приготовлений, от того, насколько продумана каждая мелочь, от того, насколько тщательно все взвешено и обдумано заранее, то в таком случае Ирма Хламслив – по крайней мере теоретически – могла надеяться на успех, соответствующий мечтаниям, которым она предавалась, лежа в постели, засыпая и просыпаясь. В этих грезах она видела себя окруженной бурной ватагой мужчин, сражающихся за ее руку, которой она, облаченная в шелка и в центре всеобщего внимания, кокетливо размахивала.
Если тщательнейшее внимание, которое Ирма уделяла своей особе своей коже, своим волосам, своей одежде и своим драгоценностям, давало основание для надежды, и выявить ту красоту, которая столь долго скрывалась в ней, – разбудить и выявить неожиданным натиском, решительным воздействием на ту глину, из которой было слеплено это высокое угловатое создание, – тогда Ирме не нужно было беспокоиться по поводу своей привлекательности. Она просто должна была быть сногсшибательной. О, она установит новый эталон привлекательности! Ведь сколько сил она этому отдала!
Примерив семнадцать ожерелий и решив, что она не будет надевать никакого ожерелья вообще – имея абсолютную свободу движения, не стесненная ничем, ее белая, длинная белая шея в полной мере явит красоту своих лебединых изгибов и поворотов, – Ирма подошла к двери своей гардеробной и, услышав чьи- то шаги этажом ниже, быстро распахнула дверь и выкрикнула.
– Альфред, Альфред! Осталось всего три дня! Всего три дня! Альфред? Ты меня слышишь?
Но никакого ответа не последовало.
Шаги, услышанные Ирмой, принадлежали не Альфреду, а Щукволу, который, зная, что Хламслив был вызван в Южную Кухню, где один из поваров поскользнулся на кусочке сала и, упав, повредил себе плечо, воспользовался отсутствием Доктора – а Щуквол уже некоторое время ожидал такой возможности, – забрался через небольшое окошко в аптечное помещение – комнату, где Хламслив готовил лекарства, – и, наполнив бутылочку ядом и положив ее в один из своих глубочайших карманов, решил уже выйти через парадную дверь, приготовив несколько объяснений своего присутствия в доме Доктора на тот случай, если его застанут в коридоре. Почему не отвечали на стук, сказал бы он; почему оставили входную дверь открытой? А где Доктор? И так далее.
Но ему никто не встретился, а на вопросы Ирмы, обращенные с верхнего этажа, он не отвечал.
Вернувшись к себе в комнату, Щуквол перелил яд в красивый флакон из резного стекла и поставил его на подоконник. Флакон вспыхнул радугой. Щуквол, склонив голову набок и разглядывая флакон, отступил на шаг от окна, потом снова сделал шаг вперед и передвинул флакон немного влево, чтобы добиться симметрии в игре света. Потом, вернувшись в центр комнаты, Щуквол опять вперил взор в маленький флакон, наполненный смертью. Он поднял брови и облизал сухие губы. Неожиданно он растопырил руки и, расставив пальцы, стал двигать ими, словно пробуждал их к жизни, – жизни, требующей большой точности движения.
А затем, словно это было самым обычным и естественным делом, он присел, упер руки в пол, подогнул голову и одним рывком выбросил вверх свои стройные ноги. Стоя на руках вверх ногами, он занял устойчивое положение и стал выхаживать по комнате; двигался Щуквол несколько ходульно и всем видом своим напоминал раскачивающуюся хищную птицу.
Глава двадцать восьмая
На следующий день пополудни умерла госпожа Шлакк. Вечером ее обнаружили под кроватью, где она лежала как старая, изломанная кукла Ее черное платье было сильно измято и даже кое-где порвано, сцепленные руки она плотно прижимала к своей высохшей груди. Глядя на нее, трудно было представить, что эта изломанная вещица когда-то было новой и целой, что эти увядшие, восковые щеки были когда-то свежи и розовы, что глаза ее когда-то сверкали и искрились от смеха. А ведь когда-то она действительно была веселой и бойкой, живой маленькой девочкой, подвижной как птичка.
А теперь она лежала под кроватью – как выброшенная, уже никому не нужная кукла.
Фуксия, как только ей доложили о смерти госпожи Шлакк, бросилась в комнату, которая ей была так хорошо знакома. Но то, что теперь лежало на кровати, вовсе не было ее няней. Этот неподвижный ворох вещей не был ее няней Шлакк! Это было нечто совсем другое. Фуксия закрыла глаза, и такой болезненно знакомый образ ее старой няни, которая заменяла Фуксии, лишенной всякой материнской ласки и опеки, мать, ожил перед ее мысленным взором.
Фуксия чувствовала, как нечто говорило в ней: повернись к этой кровати, возьми это, когда-то любимое тобою, теперь безжизненное существо на руки, прижми к себе – но она не могла этого сделать. И слезы тоже не шли. Нечто, несмотря на всю живость воспоминаний, умерло в душе Фуксии. Она снова посмотрела на оболочку того существа, которое когда-то нянчило ее, обожало ее, шлепало ее и так сердило ее.