— Иваном.
— Сколько же ему?
— Скоро два.
— А тебе?
— Скоро двадцать.
Любовь Андреевна покачала головой — не то осуждающе, не то с уважением.
— Отчаянный ты человек, Мария.
Маша промолчала.
— Я что-то не пойму, ты — в армии? Как же тебя приняли с таким малышом?
— Никто не знал. Пока училась, Ваня был у соседки. А я — то в увольнение, то в самоволку.
— Почему же ты не отдала его матери? — строго спросила Любовь Андреевна.
— Матери? — Маша отвернулась, поправляя одеяльце на ребенке. Сказала спокойно:
— Мамы больше нет. Она не успела эвакуироваться, не могла оставить больных детей. Инвалидов. Беспомощных инвалидов. Маму немцы повесили, Любовь Андреевна.
— Машенька…
— Вы не курите? А я — закурю.
Резко поднялась, вышла в коридор.
В ночном пустом коридоре Маша свернула цигарку, прикурила. Из купе вышла и Любовь Андреевна.
— Через неделю у нас выпуск, а там, вероятно, и назначение, — тем же спокойным, точно выжженным голосом сказала Маша. — Вот поэтому…
— Вот поэтому ты должна немедленно заявить, что у тебя ребенок, — решительно перебила Любовь Андреевна. — Твое место в тылу, а не на фронте.
— Мою маму повесили немцы. Она работала нянечкой в детскомдоме для детей-инвалвдов. Совсем беспомощных, умственно неполноценных. Очень жалела их, любила, привязалась. А какой-то эсэсовец приказал их уничтожить. Расстрелять прямо в кроватках. Мама хорошо знала немецкий, все поняла, она как раз несла кипяток. И выплеснула кастрюлю ему в лицо.
— Боже мой…
— Ее повесили с табличкой «Партизанка». Мне рассказывали очевидцы, потому что мама успела отправить меня в эвакуацию: она знала, что я жду ребенка.
Любовь Андреевна вздохнула, горько покачав головой. Помолчав, сказала иным тоном:
— Теперь у тебя есть сын, Машенька. И твой долг вырастить его, поставить на ноги…
— Мою маму повесили немцы, — все так же спокойно произнесла Маша. — Что бы вы ни говорили, я буду повторять: маму повесили немцы. Повесили, понимаете? Мою маму повесили. На дереве, даже без виселицы.
Она замолчала, пристально разглядывая огонек цигарки. Молчала и Любовь Андреевна, с болью и жалостью глядя на нее.
— Кроме мамы у меня есть только один близкий человек, — тихо проговорила Маша. — Он на фронте, и я не хочу его ничем беспокоить: воевать надо с легким сердцем. Но он однажды сказал, чтобы я обращалась к вам, если будет совсем трудно.
— Машенька, девочка моя, я сделаю все, что в моих силах. Я завтра пойду к начальнику твоей школы…
— Никуда не надо ходить, Любовь Андреевна. Просто пока возьмите Ваню к себе.
— То есть куда это — к себе, Маша? И что значит: пока?
— Пока я не вернусь.
— Откуда?
— С той стороны.
— Что ты говоришь?!.
— Школа готовит радистов для партизанских отрядов и диверсионных групп. Мама неплохо обучила меня немецкому, и я нужна там.
— Ты нужна сыну!
— Вот и возьмите его. Больше просто некому.
— Машенька, мы делаем рейсы на фронт. На фронт, ты это понимаешь? Под бомбежки и обстрелы.
— Мне некому больше оставить Ваню, Любовь Андреевна. Некому. Я понимаю, как вам будет трудно, но что же делать?
— Машенька, это не просто трудно, это невозможно. Я понимаю, я все понимаю, но, может быть, лучше… Детдом?
— Может быть, — равнодушно согласилась Маша. — Только я не смогла заставить себя сделать это. Если сможете — отдайте. От бабушек ведь тоже принимают.
— Что?!. — Любовь Андреевна задохнулась, качнулась к ней. — Что ты сказала, Маша?..
Поезд дернулся: прицепили паровоз. Маша инстинктивно рванулась к купе, но, пересилив себя, остановилась. Сказала, еле сдерживая слезы и глядя мимо Любови Андреевны:
— Идите к нему, Любовь Андреевна, идите, он может упасть. Идите к внуку!
Состав уже дергало и качало: бригада пробовала сцепки и тормоза. И потрясенная Любовь Андреевна, подчиняясь суровому приказу вчерашней девочки, поспешно шагнула в купе. К внуку.
А Маша, натыкаясь на стенки и изо всех сил сдерживая рыдания, шла к дверям вагона.
Санитарный поезд шел порожним рейсом.
За стеклом штабного вагона мелькнуло лицо Любови Андреевны. Она держала на руках ребенка.
Состав шел на фронт сквозь заснеженные российские просторы.
Расположенный возле маленькой железнодорожной станции эвакопункт с чудом уцелевшим зданием вокзала был переполнен ранеными: на фронте шло наступление. Раненые были везде: на платформе, возле насыпи, в станционном здании. На земле и снегу, на досках пола и на скамейках — сидели, лежали и даже стояли. А их все подвозили и подносили.
Бой громыхал где-то совсем близко. На путях изредка рвались шальные снаряды.
На переполненную ранеными привокзальную площадь буквально ворвался американский «виллис». С него на ходу спрыгнули двое в маскировочных халатах. Из машины вытащили третьего — тоже в маскхалате, с забинтованной головой. Двое соскочивших на ходу потащили его на перрон, поближе к ожидаемому поезду, а шофер кричал вдогонку:
— Держись, лейтенант! Мы тебя найдем, не тревожься!..
Раздался длинный паровозный гудок. Раненые оживились, кто-то привстал, кто-то уже пополз поближе к путям.
На станцию медленно втягивался санитарный поезд. Любовь Андреевна спрыгнула с подножки на ходу, не ожидая остановки, и побежала вперед, к станционному зданию.
Вслед за ней на перрон спрыгивали санитарки, врачи, медсестры.
— Откройте все двери! — кричала на бегу военврач Трофимова. — Тяжелых грузить в первую очередь!
К ней от станционного здания бежал пожилой капитан, еще издали крича хриплым сорванным голосом:
— Назад! Кто разрешил? Почему на красный свет? Немедленно назад, назад! Кто начальник поезда?
— Я — начальник, — на ходу отчеканила Любовь Андреевна.
— Куда вас, к черту, несет?! Немецкие танки прорвались!.. Немедленно отвести поезд! Немедленно!..
— Закончим погрузку, отведу.
— Вы с ума сошли! — истерически кричал капитан, семеня сбоку. — Я приказываю! Я — начальник эвакопункта! Немцы вот-вот пути перережут, вы это соображаете?..
— Не орите. Соображаю.
— Под трибунал пойдешь, идиотка!..