Павлухин сделал шаг вперед, протянул ему руку.
— Здорово, — сказал весело. — Здорово… Левка!
Левка поднялся, всматриваясь в Павлухина:
— Привет тебе… товарищ.
— Павлухин, — назвал себя гальванер.
И тогда солдат вышел из-за стола, приударил каблуками:
— Виндинг-Гарин! Земляк и твой соотечественник, коему мать-родина обернулась злой мачехой…
— Солдатствуешь? — спросил Павлухин с улыбкой.
— По маленькой.
— Это что за форма?
— Иностранный легион, — пояснил Левка.
— А фамилия-то… как правильно? Виндинг или Гарин?
Левка даже не мигнул.
— Как хочешь, — сказал, — такая и правильно… В нашем легионе фамилии не спрашивают. И все мосты за спиной сгорели. Так что приятель, если в замазку нагишом влипнешь, так вылетай к нам — примем с бутылкой и маршем…
— Ну-ну, — сказал ему Павлухин и потрепал по плечу. — Давай шамай. Да поделись с нашей серостью… Веришь ли, живем — как в сырой могилке, ни хрена не знаем.
Но подзадорив Левку, Павлухин расчетливо отошел в уголок. Оттуда позыркивал глазами, щипал ус, слушал. Слушал — и не мог уловить партийной сути этого черномазого парня в форме французского солдата. И, когда Левка встал, прощаясь, Павлухин снова похлопал его:
— Ну, ты заходи. Пошаматъ когда захошь — заходи. У нас этого дерьма-борща кипят котлы кипучие.
Вечером Павлухин стал осторожно выпытывать у матросов, где они прячут нелегальщину. Если узнавал, советовал:
— Выбрось!
— Да ты что? Очумел?
— Ты сам очумел… Выбрось!
Отозвал Шурку Перстнева в сторону:
— Шурка, ты парень-хват, я знаю. Где список?
— Печатают, — отмахнулся Шурка и забегал глазами.
— Верно, что печатать стали. Один напечатал, второй напечатал… Завтра в Адмиралтействе знать будут.
— Нету списка! — решительно заявил Шурка.
— Ну и дурак… — сказал ему Павлухин. И пошел дальше. А в спину ему заорал Перстнев:
— Стой!
Остановился гальванер:
— Чего тебе?
— А откуда ты про список наш снюхал? — спросил, подбегая.
— Писаря болтали…
— Врешь!
— А ты уничтожь список. Тогда и врать не придется.
— Да нету, — божился Шурка. — Нету ведь, говорю…
— Вот и хорошо, что нету, — закрепил разговор Павлухин. — Тебе, как внуку князя Кропоткина, все равно в кандалах брякать. Так позаботься, чтобы другие своим ходом ходили.
…На мачту корабля уже поднимается флаг «херы», что означает по «Своду сигналов империи» — на корабле идет богослужение (просим не тревожить). Отец Антоний, шелестя фиолетовой рясой, появляется в церковной палубе. И сразу, как по команде, начинается потеха.
— Которые тута верующие, стано-овись!.. Очи всех на тя, господи, уповахом… Пивинской, куда впялился? Смотри сюды!
Офицеры вообще стараются не посещать корабельных богослужений, чтобы отмолиться за все грехи сразу в Андреевском соборе Кронштадта. Только один Женька Вальронд забегает изредка в церковную палубу. Ибо он еще молод, и душа его жаждет бесплатных публичных зрелищ. К тому же мичман тренируется на умении сдерживать в себе сатанинский хохот. Когда вокруг него вся команда уже лопается от натуги, лицо Вальронда еще хранит удивительное благолепие…
Именно-то этим он и привлекает внимание отца Антония.
— Ты што сюда пришел? — шепчет он мичману. — Посмеяться? Ты думаешь, мичманок, я тебя не вижу? Я тебя наскрозь вижу…
Вальронд, как монашек, с постным лицом меленько крестит себя по пуговицам. Рядом с ним — Ряполов, и мичман ему внушает:
— Мой дорогой, восчувствуем! Старайтесь прожить свою жизнь так, чтобы после вас оставалось одно благоухание…
Гальюнный долго соображает, и вот его ответ:
— Ешть, благовухание!
Отец Антоний шире обычного взмахивает кадилом:
— Я вот тебя сейчас как благо… ухну! А ну, второй статьи матрос Ряполов, пошел вон от греха подальше!
— Ешть, от греха подальше!
Буркалы отца Антония с желтизною вокруг мутных зрачков вперяются в мичмана: выдержит или не выдержит? Минута, вторая, третья… Неужели не прыснет смехом? Нет, не смеется. Уже натренировался.
— Которые туга верующие, — на всю палубу заводит батька, — те да пребудут. Которые тута неверующие — изыде!
Тут матросы, словно того и ждали, сломя голову кидаются по трапу. Наверху они дают волю себе… А в церковной палубе, один на один с батькой, остается Вальронд, которому не привыкать к «святости».
Мичман что-то достает из кармана штанов — остренькое и блестящее. Отец Антоний не сразу догадывается, что это штопор для отдраивания питейных сосудов.
Умильный голос Женьки Вальронда влезает в душу запойного священника, аки змий искушения в дупло райской яблоньки.
— Ваше преподобие, не хватить ли нам на сон грядущий по бутылочке вина церковного?
— С чего бы это? — задумывается отец Антоний.
— Да ведь мне, — смиренно произносит Вальронд, — подлец Володька Корнилов в буфете на долговую книжку уже не пишет…
Последний раз поют горны. Отбой. «Койки брать, всем спать, спать, спать». Гаснут огни, и загораются ночные фонари. Синие, как в покойницкой. Заступает собачья вахта: от ноль — ноль до ноль — четыре. «Собака» — самая проклятая вахта. И тишина над гаванью, только перезвон склянок в полночь: дин-дон, дин-дон…
В каюте боцмана долго щелкают конторские счеты, взятые им в долг до утра у писарей крейсера. Власий Труш в последнее время тоже ударился в политику. Восемьсот сорок банок с ананасами укладываются рядком в газетные статьи о голоде в России. Труш прикидывает в ночной тишине так и эдак. Ежели сразу по два рубля за банку? Сколько получится?.. Ведь недаром от самого Сингапура пер экую прорву… Спишь, бывало, в штормягу, а глаз сторожит, как бы банки не раскатились… «Хорошо бы, — думает теперь Труш, — пришел крейсер в Россию, а там у населения уже кишки склеились… Тогда бы и по пятерке: отдай и не греши. Это же тебе не картошка!»
Павлухину не спалось. Лежал он в своей подвесушке, смотрел на тараканов, падавших с подволока на спящих, и раздумывал. Сейчас можно ожидать любой провокации. А команда конспирации не ведает; надо как-то помочь людям, честным ребятам, чтобы они по горячности не загремели на каторгу. Левка тут крутится, темный человек, Шурка Перстнев баламутит… Так и жди!
Возле Павлухина, храпя в гамаке, качался Захаров — матрос и человек очень хороший, еще с Сибирской