– Да вот, держу Ениколопова за пуговицу. И дошло до меня, что в губернии появился Борисяк; а это уже опасно…

Бобр подтвердил выводы жандарма: рука Ениколопова – в любом из трех случаев. Горячо благодаря, Дремлюга проводил учителя до самых дверей да еще поклонился. Вернулся в кабинет, сел. Создавалась необычная ситуация. Ениколопов, по сути дела, сделался хорошим негласным осведомителем. Даже Дремлюгу коробило…

– Надо же так обнаглеть! – возмущался капитан. – Ну хоть бы бумагу сменил. Чернила там… Ай-ай, до чего докатился!

Желая открыть глаза Мышецкому, он навестил губернатора. Еще и раньше капитан хотел изложить свои подозрения, дабы изолировать князя от дурной «оппозиции», но тогда не удалось. Впрочем, не получилось и сейчас. Оказывается, рана в сердце Мышецкого, нанесенная постыдным унижением на даче старухи Багреевой, еще не зажила и кровоточила. А капитан, как на грех, начал свои соображения именно с доноса о свидании Алисы с Иконниковым…

– Ваше сиятельство, – подластился он, – слов нет, и стыдно, и всем дуракам видно. Да что делать? Служба такая: намякивать надобно, чтобы устранить, обезопасить, просветить и далее…

Но едва дошел до главного, как Мышецкий закричал на него:

– Прекратите, капитан! Не лезьте в частную жизнь человека. Что было, то было, и не к чему ворошить старое… Оставьте!

Тем и закончилось «просвещение». Что ж, придется действовать за спиной губернатора. На свой страх и риск. Имени Ениколопова князь даже произнести не дал. «А ведь это – служба», – тяжело размышлял Дремлюга, обиженный и упрямый…

Вернувшись к себе в управление, он сказал:

– Бланкитов! Правда ли неправда, а ты поезжай в Запереченск. Проследи и вынюхай – там ли Борисяк? Ежели што, бери за самые яблочки! Все переговоры – телеграфом, командировочные – по руль двадцать на день. Только не пей, Бланкитов, дело строгое…

Бланкитов был на ногу мужчина легкий, в тот же день смотался из Уренска в Запереченск. Но Борисяка там уже не было: получив от бюро деньги, он скрылся, и лишь один Казимир знал, где он находится…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Был уже поздний час, но кухмистерская в номерах вдовы Супляковой еще светилась желтыми абажурами, и так воздушно, так нарядно цвели кремовые розаны на сливочных пирожных. Казимир Хоржевский толкнул дверь, взял себе стакан чаю с рогаликом, обсыпанным вкусным маком. Корево одиноко сидела за столиком.

– Мадам, не возражаете? – подошел к ней Казимир.

– Пожалуйста, – ответила акушерка…

Казимир жадно закусил сдобный рогалик.

– Завтра, – шепнул, – в пятницу… Могут быть и раненые. К ночи приходите. Глаша моя да вы – поможете, если надо будет.

– А Борисяк… тоже? – спросила женщина.

– Да.

– Я приду. Спокойной ночи.

– Спокойной ночи, мадам.

Вдова Суплякова, зевая, выглянула в зал. Два ее племянника, вислоухие гимназисты, уже вышли со швабрами – стали мести полы. Кухмистерская закрывалась, и Казимир, одним глотком осушив стакан чаю, шагнул в темноту улицы… «Вот так встреча!» Прямо на машиниста, помахивая тросточкой и заломив на затылок фуражку, шел Боря Потоцкий с Зиночкой Баламутовой.

– Простите, барышня, – сказал ей Казимир. – Я вашего кавалера на минутку отберу… Боря, только два слова!

Боря подошел, волоча ноги. На этот раз Казимир не поучал.

– Верни литературу, – сказал кратко и строго.

– Да не знаю, куда сестренка запихала… поищу!

– Верни, не игрушки тебе. Люди жизнью жертвовали, люди на каторгу шли за это…

– Хватит, – ответил Боря, не дослушав. – Нам уже надоело.

– Я думал, ты – человек, а ты… червяк!

Боря быстро зашагал к своей Зиночке:

– Так на чем мы остановились? Ага… Зиночка, если взять сильную личность в аспекте социальных разрешений, мы увидим…

– Червяк! – доносилось из уренского мрака.

7

Пятница – утро; Мышецкий спросил Огурцова:

– А что сейчас на Свищевом поле? Переселенцы есть?

– Обратники, ваше сиятельство. Побывают на новых местах и обратно катят. Гоняет их по Руси, голь перекатную…

Сергей Яковлевич подумал о тех «самоходах», которых он расселил здесь – на уренских пустошах. Вспомнился ему прошлый год. Что-то удивительно светлое было во всей этой страшной эпопее Свищева поля! Даже не верится теперь, что это был он… Три человека стояли с ним рядом: Кобзев, Борисяк и Карпухин. И тогда он мучился этой тенью дворника, пролетевшего однажды в окне: руки – вразлет, тело перевернулось, словно приколоченное к распятью, и… тишина. «Какая была жуткая тишина потом!..»

– Как быстро летит время, Огурцов, и у меня такое чувство, будто все было давным-давно. Еще там, где-то в молодости!.. Вот что, – спохватился князь, – созвонитесь с вокзалом, пусть приготовят мою дрезину… Я проедусь.

Лучшего, конечно, и не придумать. Дрезина с ревом миновала окраины Петуховки, где-то чернели обгорелые скелеты салганов, блеснула вдали река, и вот – простор, так и двинул в лицо ему жаркий перепрелый аромат степи…

На месте выселок теперь выросла станция, которая (по скудости фантазии) так и называлась «Выселки». Дощатая будка для кассира, столб с колоколом да бачок с водой, на котором болталась железная цепь, а кружку уже украли. От самой насыпи тянулась жиденькая стерня – туда, вдаль, где колыхались жалкие метелки хлебов… Мышецкий мало понимал в хлебе. Однако сорвал пястку колосьев, как это делали мужики, расшелушил их в ладонях, освобождая зерно от половы. И понимать было не надо: хлеб не уродился. «Но кто виноват? Мужики или Мелхисидек, давший дрянь зерно?»

На лужайке, перед новенькой избой, томились на солнцепеке мужики и бабы. Присмотрелись к Мышецкому из-под руки:

– Нет ли газетины, барин? Чего слыхать? Бастовать али как?

Послышалась явная затрещина кому-то по шее и – голос:

– Ты на фабричных-то не зыркай, паря! Они – што, озоруют. Фабрику становь – шут с ей. А наше дело хлебное, зерно забастовки не терпит: сгорит – и все тут. Находишься с рукой.

– Нет, газет я вам не привез, – сказал Мышецкий, подходя. – А как живете-можете, мужички?

– Да спрашивали черта, как он в аду живет. «Попривык, – говорит, – дюже хорошо живу, ажно рубашка на мне сгорела!» За околицей что-то взвизгнуло, и загремела лихая песня:

Я решила в шансонетки поступить —Стоит только разных красок накупить.В шансонетках я танцую и пляшуИ мужчинами никак не дорожу…

– Скулите? – сказал Мышецкий, сразу озлобясь. – А сами, черт бы вас побрал, граммофоны себе заводите? Чего разлеглись?

Прибежал Карпухин; в разговоре выяснилось, что картина выселок не столь весела, как показалось сначала. Ждали с утра сельского писаря: у него были списки неимущих хозяйств на выдачу казенного хлеба. Князя особенно бесил этот глупый мотив «шансона», клином входящий в бестолковщину серой мужицкой жизни.

– Чей граммофон? – прицепился князь к Карпухину.

– Да одного тут… Он, видать, по весне мошну развязал, теперь в богатеи выезжает на наших шеях. «Верх, – говорит, – ваш, а я макушкой у вас буду…»

Мышецкий концом трости близоруко колупнул коровий блин, засохший в сморщенный пирог, сказал:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату