он видел, как служка епископа, молодая и румяная монашка с длинными волосами цвета бронзы, застилает для Гермогена постель.

– Никак девка при нем в рясе? – спросил Распутин.

Восторгов, хихикнув, отвечал тишком:

– Да не девка, а парень такой… Гермоген-то у нас, бедненький, содомским грехом страдает. Имел от этого уже кучу разных неприятностей.[5] Но уж больно сильны покровители у владыки саратовского. Гермоген, как и я, тоже союзник. Я ему о тебе сказывал. Сейчас заявится. Он мужик простой. Не стесняйся…

Брюшком вперед, осеняя купе бликами алмазного распятия, вошел Гермоген – плотный, сытый, игривый, пахло от него дамскими духами. Ни с того ни с сего, даже не сказав «3драсьте!», он, мальчишничая, треснул Распутина щелчком по носу:

– Ну и нос! На троих рос, а тебе достался…

Гришка на всякий случай примолк, боясь, как бы не обидели. Жался на плюше, словно бедный родственник на богатых именинах. Завидушными глазами смотрел он, как духовные побратимы- черносотенцы тащат на столик снедь разную. Гермоген до локтей закатал рукава рясы, обнажились сильные белые руки. Он крутил штопором, выдергивая из бутылок пробку за пробкой, только – шпок да шпок! Между прочим, епископ вел дружелюбный разговор:

– Ты – Григорий Ефимыч, а я в мирской жизни звался Григорием Ефремычем… тезки! Ну, как? Не боишься, что отец Иоанн, разбойник, завезет за темные леса, где и слопает за милую душу? Небось хвост-то промеж ног зажал? Трясется он у тебя, чай?

Распутин, решив не пить, отвечал обстоятельно:

– Да уж не каторжники вы какие. Даст бог, и не пырнете ножиком по дороге… Чего трястись-то мне?

А выпить ему ужасно хотелось. Но крепился.

– Не искушайте мя, – говорил обдуманно. – Нонеча я должон гореть чисто и свято, быдто свеча воску ярого…

– Так я и поверил тебе! – Гермоген тыкал в губы ему стакан с пахучей жидкостью. – Эва, понюхай, варнак, каково пахнет.

Распутин подвижнически воротил нос на сторону:

– Ну-к, пахнет. Ну-к, клопами. Дык мне-то што с эфтого?

– Не выкобенивайся, – увещал его и отец Иоанн. – Дыхание к завтрему очистится. Явлю тебя графине, аки младенца из ясель.

Распутин до конца стойко выдержал искус:

– Нет! Не согрешу. О боге поразмыслить желаю…

Гермоген, больно наступив Гришке на ногу, широким местом еще дальше, еще плотнее затискал Распутина в самый угол купе.

– Нет у меня, – сказал, – веры к людям, которые пьют редко, а едят мало. Давай, отец Иоанн, приложимся к святым мощам…

Зазвенели стаканы, разом сдвинутые. «Эк хорошо!» – сказали оба и потянулись к пикулям в баночке. Это им хорошо, а Гришке даже челюсти свело судорогой – так хмельного он жадничал. Отворотясь, неистово крестил себя на окно вагона. А там, в бархатном квадрате ночи, неслась жуткая дремотная Русь, словно заколдованная на веки вечные. Пролетали ветхозаветные буреломы, стыли на косогорах древние храмы, редко-редко, словно волчий глаз, проницало мрак Руси желтым огнем забытой и нищей деревни…

От вынужденной трезвости Гришка озлился на пьющих:

– Ну-к ладно. Вы гуляйте. Поспать мне, што ли?

На верхней полке вытянулся под самым потолком, вздрагивая на зыбкой перине. «Сам виноват. Надо бы мне сразу, как предлагали, за стакан и хвататься… Оно бы и ничего!» Гермоген, вскоре упившись, утащился в свое купе. Восторгов свалился на диван и задрых. Распутин, как большая черная кошка, бесшумно и ловко спустился вниз. В потемках перебирал бутылки: «Какая тут, из которой клопами пахнет?» Хватил два стакана коньяку подряд и, не закусывая, взметнул свое сильное жилистое тело обратно на верхнюю полку. С удовольствием он проследил за влиянием на организм алкоголя. «Теперича порядок. Отлегло…»

Черную ночь кружило за окнами. Опадали черные листья.

Мимо проносило яркие гроздья паровозных искр.

* * *Была война, была Россияи был салон графини И.,где новоявленный мессиятянул холодное аи.Его пластические позы — вне этикета, вне оков;смешался запах туберозыс ядреным запахом портков!

«Графиня И.», о которой здесь сказано, это генеральша Софья Сергеевна Игнатьева, урожденная кияжна Мещерская; пожалуй, даже муж ее не ощущал себя так свободно в Государственном совете, как она – в Синоде, где митрополиты стелили перед ней ковры, ставили за ее здравие пудовые, сутками не угасавшие свечи. Сейчас уже неважно, сколько тысяч десятин графиня имела. Вкратце напомню, что лишь в Петербурге она владела восемью домами. А проживала на Французской набережной – в ряду посольских особняков, где Нева щедро обливала окна прохладною синевой, где из Летнего сада доносило благотворный шум отцветающей зелени…

Гости собирались. Приехал похожий на старую моську статс-секретарь империи Александр Сергеевич Танеев, светский композитор, большой знаток придворных конъюнктур. Старшая дочь его, Аннушка, сегодня отсутствовала, опять вызванная в Царское Село на урок по вокалу; с Танеевым была младшая – Сана, а при ней и жених ее – кавалергард Пистолькорс, поклонник оккультных наук, бугай здоровенный (и вряд ли нормальный). Явилась скромно одетая, еще красивая Любовь Головина, родная тетка этого Пистолькорса; с нею вошла дочь ее – востроносая девица с челкой на лбу, которую в свете именовали на собачий лад – Мунькой; что-то глубоко порочное отлегло на высоком челе этой субтильной девицы в белой блузочке, едва приподнятой слабо развитой грудью… Хозяйка дома объявила гостям, что старец Григорий уже приехал, сейчас почивает, но скоро проснется и отец Иоанн Восторгов по телефону обещал вот-вот его подвезти. Но тут вбежала странная дама, вся в шорохе каких-то наколок и ленточек, говорившая то шепотом, то срываясь на крик, – это была генеральша Лохтина, когда-то блиставшая красотой и остроумием, а теперь понемножку сходившая с ума в общении с монахами…

– Не опоздала ли я, графинюшка? – спрашивала она.

Софья Сергеевна отнеслась к ней с пренебрежением:

– Э, милая! Разве ты куда опоздаешь?..

Внизу дома графский лакей с осанкой британского лорда уже принимал от Распутина его новенький картуз.

– Ну, Гришуня, – шепнул Восторгов, – теперь держи хвост торчком, иначе все у нас треснет… Не подгадь, миляга!

Шоколадный мрамор лестницы излучал приятное тепло, почти телесное. Дворецкий провел их в «ожидальную», сплошь завешанную картинами. Фамильные портреты кисти Левицкого умещались рядом с дешевым пейзажиком Клевера, а плоский жанр соседствовал с подлинными шедеврами старых голландцев. Распутин из разнобоя сюжетов выхватил лишь одну живописную сцену. На полотне была представлена женщина, готовая нырнуть под одеяло, она подмигивала кому-то – с непристойным вызовом.

– Это кто ж такая будет? – удивился Распутин.

Восторгов, будучи неплохо начитан, тихонечко пояснил, что картина называется «Нана», изображена здесь известная куртизанка Парижа, героиня романа французского писателя Эмиля Золя.[6] Гришке-то писатель этот ни к чему, а слово «Нана» он расшифровал как дважды произнесенное «на!».

– Ишь ты, – сказал. – На да еще раз на…

Восторгов немедленно осадил его:

– С ума сошел! Не забывай, что мы святой жизни.

Двери зала отворились, и на пороге вдруг предстала какая-то… бабуся, скудно одетая, с крестьянским платком на голове. «Графиня», – шепнул Восторгов, и тут словно лукавый подпихнул Гришку в бок – он сразу же наорал на Игнатьеву:

– Ты что, ведьма старая? Гляди, какой срам по стенкам развесила… от беса это у тебя, от беса! Небось

Вы читаете Нечистая сила
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату