шукин шын будит…
Андронников, не теряя времени, уже стоял на коленях и осенял старого бабника иконой, изъятой из своего портфеля.
– Россия воскресла! – рыдал он. – Иван Логиныч, велите открыть шампанское… Нет, не встану с колен. Я всегда и всем говорил, что вы достойны… Именно вы! Это фамильная икона… по наследству… самое дорогое, что я имею! Жертвую вам в этот великий день… поприще славы… процветание отечества…
Шампанское не открыли, а угостили валерьянкой. Горемыкин вытянул из шлафрока носовой платок, причем из кармана выпала на пол искусственная челюсть с зубами словно лошадиными.
– Шлюшай, Мишка, што ты шумиш шдеш? – обозлился он.
– Вы, – задохнулся Побирушка, изнемогая от творческого вдохновения, – вы стали… стали премьером русской империи!
Во рту нового презуса отчетливо щелкнула челюсть, поставленная на место; речь Горемыкина сразу обрела внятность:
– А куда же денется Сергей Юльевич Витте?
Витте должен уйти… Снаружи грецкий орех прост, но стоит его расколоть, как поражаешься, сколько сложнейших извилин, будто в мозгу человека, кроется под его скорлупой. Человек- глыба с крохотной головкой ужа и с искусственным носом из гуттаперчи (ибо природный нос отгнил сам по себе), Витте был давно подозреваем в связях с «жидомасонскою» тайной ферулой Европы; приятельские отношения с кайзером Вильгельмом II, банкирами-сионистами Ротшильдами и Мендельсонами тоже никак не украшали Витте-Полусахалинского. Витте преступен, но это… заслуженный преступник! Витте проложил рельсы КВЖД. Витте накошелял в Европе долгов, опутав ими русскую экономику, словно цепями. Витте, чтобы долги те вернуть, оковал налогами и народы России. Витте изобрел винную монополию, и кристально чистая пшеничная водка стала нерушимым фундаментом государственного бюджета. Витте затеял войну с Японией, чтобы война предотвратила революцию. Витте и погасил войну с Японией, чтобы война не мешала царю расправиться с революцией. Левые считали Витте правым, а правые почему-то причисляли к левым. Черносотенцам он казался нетерпим, как опасный либерал, а либералы ненавидели его, как черносотенца… Витте очень долго и упорно доказывал царю, что он, Витте, царизму необходим, – доказывал именно тем, что часто просил у царя отставки. И на этом-то как раз и попался – царь дал ему отставку, дабы показать графу его ненужность. Николай II почти с удовольствием прочел жене последнее виттевское прошение. «Я чувствую себя, – писал премьер, – от всеобщей травли разбитым и настолько нервным, что я не буду в состоянии сохранять то хладнокровие, которое потребно…» Алиса на этот заключительный апофеоз ответила коротеньким восклицанием:
– Ух! – Муж расценил это как вздох облегчения.
Ведь именно Витте был автором манифеста от 17 октября, последствия которого Романовым предстоит расхлебывать… Витте ушел, оставив после себя неприятный вкус во рту. Империя грубейше рыгала перегаром сивушных масел от казенной водки. Сам-то граф смылся, а народу русскому отказал тяжкое похмелье в наследство:
Его императорское величество разлил по рюмкам тепловатый смолистый арманьяк. Предложил Горемыкину:
– Иван Логинович, выпьем за ваши начинания, и пусть господь бог продлит ваши веки до Мафусаиловых…
Горемыкину было велено сформировать новый кабинет.
– Ваше величество, – отвечал дряблый, но еще едкий рамолик, – иногда мне начинает казаться, что я вытертая лисья шуба, которая пригодна лишь для дурной погоды. Вот уж никак не думал, что меня снова извлекут из нафталина… Государь! Мне ли, старому псу, дружить с молоденькой кошечкой?
Император отлично понял намек на кошку:
– Но вам предстоит поработать и с Думой.
– Не стану я терпеть эту грыжу. Не проще ли сразу ее вырезать, чтобы она не болталась между Советом и Сенатом?
– Ух! – сказала Алиса, послушав Горемыкина…
Николай II увлек почтенного старца в сторонку.
– Иван Логинович, вы не обращайте внимания на это «ух». Моя добрая Аликс еще не совсем оправилась после переживаний. Врачи тут бесполезны. Они сами не понимают, что с нею. Это удивительное «ух» иногда, признаюсь, и меня коробит…
За день до открытия Думы императрица тишком пробралась в Тронную залу и набросила на престол государственную мантию мужа, украшенную хвостиками горностаев. Несколько часов подряд с ненормальным тщанием она подбирала распределение складок… Николай II застал супругу за рисованием – на листе бумаги она старательно зарисовывала складки на мантии.
– После тронной речи перед Думой, – наказала она, – ты, Ники, садись на трон осторожненько, чтобы не колыхнуть мантию. Видишь, как удачно расположила я складки на ней? Ты сядь на престол сбоку, не затронув моих складок. Я так задумала: если заденешь складки, значит, мы все погибнем!
…А обыватели на улицах столицы рассуждали:
– С праздничком вас! Как подумаешь, так с ума можно сойти. Кто бы поверил, у нас – и парламент! Почти как в Англии…
8. Почти как в Англии
«Когда дом горит, тогда стекол не жалеют». Этот афоризм принадлежит Дурново, который сидел на посту министра внутренних дел до конца апреля. А за день до открытия Думы его сместили, и в хорошо прогретое кресло уселся черноусый жилистый человек с хищным цыганским взором – Петр Аркадьевич Столыпин, еще вчера губернатор в Саратове, он и сам, кажется, был отчасти удивлен, что за окнами его кабинета течет узкая Фонтанка, а не широкая Волга… Секретарю он сказал – с иронией:
– Любой министр как бульварная газетенка: если два года выдержал, то издание уже прочное и начинает давать дивиденд…
Настало 27 апреля. Еще никогда Зимний дворец не видел столько крестьянских свиток, восточных халатов, малороссийских жупанов и польских кунтушей. Для апреля день был на диво жаркий, почти удушливый. Разбежались пажи-скороходы. Взмахивая сверкающими жезлами, тронулись церемониймейстеры. В сонме ключников-камергеров величественно выступал гофмаршал. Громко хрустели платья придворных дам, осыпанные драгоценностями. Вот пронесли корону с рубином в 400 полных каратов…
– Амнистии! – долетало с улиц. – Отворите тюрьмы!
Придворный и сановный мир был представлен мундирами разных окрасок, включая и «цвет бедра испуганной нимфы». Государственный совет позлащенной плотиной стоял напротив серобудничной толпы думцев. Величавую картину «единения» дорисовывала публика на хорах. Там разместилась наемная клака, получавшая от Фредерикса по 20 копеек с возгласа «Слава государю!» и по целому рублю на рыло за «стихийный экстаз» в исполнении гимна… Когда молебен, которым на Руси осенялось любое начинание в государстве (даже самое поганое), закончился и духовные отцы отволокли аналой в сторонку, царь по ступеням взошел на трон и лишь на секунду присел на самый краешек престола, стараясь не коснуться складок горностаевой мантии. Фредерикс открыто, никого не таясь, протянул шпаргалку, и Николай II (без помощи шапки) зачитал обращение к депутатам:
– Всевышним промыслом врученное мне попечение о благе отечества побудило меня призвать к содействию в законодательной работе выборных от народа…
Это первая, а вот последняя фраза речи царя:
– Приступите с благоговением к работе, на которую я вас призвал, и оправдайте достойно доверие царя и народа!
Между началом и концовкой лежала гнетущая пустота. Правда была злостно игнорирована. Выражения казенны и беспомощны. Обычное вялое празднословие – ни уму, ни сердцу. Далее по плану должно бы грянуть молодецкое «ура», но случилось непоправимое: Дума молчала. Только на хорах, добывая себе на хлеб и детишкам на молочишко, бесновалась вульгарная клака.