подчеркнуто перекладывал на плечи Владимира Васильевича.
Он начал подробно говорить о самих базах:
— Если помните, там есть три ямы, вроде колодцев. Вернее, вход в яму напоминает колодец…
И остановить нельзя, дотошность во всем, будто докладывает о дебетах и кредитах на балансовой комиссии.
Меня невероятно возмущало холодное спокойствие этого человека. Но что я мог сказать, видя его второй или третий раз в жизни, ни разу не видя его в бою?
Красников прервал доклад, задумчиво заявил:
— Не может того быть, чтобы кто-то из наших не пробрался в город. — Он на что-то еще надеялся.
— Город сумеет дать об этом весть? — спросил я.
— Трудно, но возможно. Он знает, где мы.
— Давно нет радиосвязи с Севастополем?
— Пусть радист доложит.
Худой партизан в старом морском бушлате, в заячьей шапке с наушниками медленно подошел к нам:
— Я слушаю.
— Рация в порядке?
— Рация? Она в порядке, да толку… Батарей нет, — безнадежно отвечал радист. Видно было, он уже ни во что не верил и на все махнул рукой.
…Немой диалог между мною и комиссаром продолжается под аккомпанемент фронта.
И в этом диалоге я слышу разные слова, но все об одном: не суди людей с ходу, поставь себя на место Красникова, в положение его партизан. Сто с лишним суток жить под носом, двухсоттысячной армии, на виду у сел, в которых тебя не ждут, где шагают в немецкой форме предатели-полицаи, готовые идти в лес по первому фашистскому приказу. О, они знают этот лес получше тебя! Да, ошибки были, и горько за них расплачивается Владимир Красников, но эти ошибки от исключительности обстановки.
В таком положении мне не приходилось бывать, да и в больших партизанских командирах я не ходил…
Я об этом вслух не говорю, но удивительное дело: догадывается Домнин о ходе моих мыслей:
— А ты думаешь, я ходил в комиссарах? У нас три задачи, командир: накормить людей, установить связь с Севастополем, бить фашистов! А теперь пошли к балаклавцам.
Их, балаклавцев, потомков листригонов, до ста человек, они недавно потеряли своего командира Нафара Газиева. Погиб он в бою. Получил тяжелую рану и, увидев бегущих к нему карателей, последнюю пулю пустил в себя. Был он человек тихий, осторожный, вперед не рвался, но при случае умел и показать себя.
Сейчас командует отрядом пограничник лейтенант Ткачев, бывший начальник Ялтинской пограничной заставы.
Он где-то на старых базах у Кара-Дата; основной костяк отряда перешел к Чайному домику и расположился в затхлой и сырой пещере.
Нас встречает худоплечий человек с немецким карабином за спиной. Он осторожен. Дважды или трижды уточняет: а нет ли за нами «хвоста»? «Вполне может быть, — утверждает он, — тропу-то к нам пробили вы».
Ведут по каким-то лабиринтам, — невольно хочется позади себя разматывать катушки ниток, иначе из этой пещеры и не выберешься. То гулкий простор, то узкая горловина, через которую надо проползти по-пластунски. В тусклом свете горит трофейный кабель.
Увидели людские тени.
Худоплечий — он, оказывается, исполняет обязанность комиссара отряда представляет нас партизанам. И сразу голоса:
— Выводите нас отсюда!
— Тут живая могила.
— Придет командир — выйдем! — кричит комиссар.
Мы с Домниным переглянулись, и я тут же дал приказ:
— Выйти всем из пещеры.
Ко мне подошла высокая девушка с решительными глазами:
— Я медицинская сестра Надежда Темец! У меня есть раненые, им нужно тепло.
— Будет тепло, Надя! — успокаивает ее Домнин.
Она недоверчиво смотрит на него и потом, улыбнувшись, спрашивает:
— И марлю дадите?
— Постараемся.
Вышли на свет божий. Лица бледные, но живые. Тут, на мой взгляд, меньше отчаяния, чем у севастопольцев; да оно и понятно: отряд не пережил такую трагедию, хотя и ему досталось по первое число.
За перевалом находим тихую поляну, строим шалаши. Я делюсь тем, что когда-то увидел у Македонского… Бахчисарайцы расчищают от снега площадку, в центре роют яму для костра, на три метра от ямы вбивают восемь кольев, образуя квадрат. На колья натягивают плащ-палатки, а на полметра ближе к костру еще восемь кольев повыше, к которым прикрепляют концы палаток. Одна палатка служит дверью. В таком легком жилище сравнительно тепло, и в нем могут расположиться двадцать партизан.
Строим — получается, разводим костер — тепло отдается от палаток и греет спину. Хорошо!
Главный наш сюрприз — партизанская баня! Тут сгодилась бортниковская выучка. Стоит о ней сказать. Снежная поляна, на ней восемь жарких костров из граба. Они бездымны. Час горения — и снег, вокруг тает, земля подсыхает, и можете между кострами купаться, как под доброй крышей. Жарко, удобно и воздуха — на все легкие: дыши!
Домнин — главный кочегар. Он выкладывает костры, поджигает их, как заправский добытчик древесного угля. Он первым сбрасывает с себя одежду — и плюх на себя ведро чуть ли не кипятка.
Я не выдерживаю, влетаю на площадку между двумя пылающими кострами, кричу:
— А ну, поддай!
Кто-то обливает меня до жути горячей водой, я вскрикиваю и начинаю выкамаривать какой-то танец, который в нынешнее время приняли бы за твист.
Худоплечий комиссар смотрит на нас, как на сумасшедших, кривится в улыбке, но наш азарт его не трогает. Однако ему не удается остаться в стороне, мы силком тянем его в кучу.
Перемыли всех до одного, а вот накормить было нечем. Правда, кое-какой запасец конины был, но комиссар никак не хотел отдавать его без командирского приказа.
Заставили отдать, утешив обещанием, что завтра кое-что мы выделим для отряда.
Мы не ахти что совершили, и все-таки какая-то искорка надежды пробежала через партизанские сердца.
Среди партизан я увидел знакомого пограничника: начальника Форосской заставы Терлецкого, того самого, что был ко мне придирчив у Байдарских ворот.
Он меня, конечно, узнал, но, как и приличествует дисциплинированному человеку, держался в стороне.
— Здравствуйте, товарищ Терлецкий.
Он четко приложил руку к козырьку пограничной фуражки, на которой не было ни единого пятнышка.
— Здравия желаю, товарищ командир района!
— Посидим, — пригласил я.
Он стоял по команде «смирно».
— Как партизанится?
— Плохо! — Ответ решительный, глаза стального оттенка — на меня.
— Объясните.