рассеянно щупал ее неровный пульс. Лицо его изображало всемогущество, но я-то знала, что он невежествен и беспомощен.
— Как и следовало ожидать, — заявлял он каждый день, показывая всем своим видом, что ничего, кроме смерти, ожидать не следует.
Домине ван Гилзе приходил пополудни. Это был святой человек, оказавшийся на грешной земле. Думаю, ад и рай были для него более реальными, чем наша Голландия, и он нередко рассказывал о райских реках и каналах так, словно он сам плавал по ним. Он полагал, что ад — это место, где горит вечный огонь, пожирающий грешников.
Возможно, в жилах его текла кровь инквизиторов. Он терзал мою мать; приближая к ней аскетическое лицо средневекового монаха, он призывал ее к покаянию. Дважды мама принимала его за пришедшего по ее душу дьявола, и она кричала, чтобы тот ушел.
Дав ей успокоительного, я выталкивала пастора за дверь, хотя тот противился, заявляя, что мама не должна умереть с богохульством на устах и что он останется до тех пор, пока она не сможет помолиться.
— Завтра, — обещала я. — Завтра.
И назавтра он возвращался. Однажды пастор сказал, что мне следует стать сестрой милосердия и служить Господу, но я знала, что ухаживать за больными я больше не смогу.
На прошлой неделе мне дважды показалось, что мама при последнем издыхании. Всякий раз я вскрикивала, кто-нибудь бежал за доктором, и она выкарабкивалась. Доктор вещал о науке и творимых ею чудесах, пастор говорил о Боге и творимых Им чудесах. Я же думала только о маме, о том, какая она мужественная и терпеливая.
Конец наступил неожиданно. Еще минуту назад мама была жива и владела собой, а минуту спустя началась агония.
И она умерла.
Я была бессильна что-то предпринять. Я не стала звать папу, а лишь сидела у смертного одра, на котором, смяв простыни, лежала мертвая мама. Хотя я не притронулась к ней, я ощущала, как холодеет ее тело. Глаза у нее были открыты, челюсть отвисла.
Хотелось плакать, но глаза мои были сухи. Я испытывала не чувство утраты, а удовлетворения. Я научилась любить маму всем своим сердцем, а она — меня. Разве можно сожалеть об этом?
Пастор пришел рано утром. Позднее он заявил, что его послал Бог. По его словам, он стучал и стучал, а затем толкнул дверь. Я сидела на стуле у материнской постели и крепко спала.
Когда я проснулась, то стала оплакивать смерть мамы, и мне захотелось увидеть отца. Папа, которого я обожала, был слишком слаб. Он никогда не смог бы, да и не захотел бы содержать меня. В ту минуту я поняла, что осталась одна на свете. Смерть мамы сделала меня сиротой.
VI
ГЕРШИ. 1892–1894 годы
— Вы невежественный, вероломный, тщеславный, мстительный, капризный и недостойный человек, Адам Зелле, — заявила бабушка, подчеркивая каждое слово. — Я женщина старомодная и выскажу все, что о вас думаю. Вы обманщик и лжец. Я не дам вам ни одного гульдена. И я потребую через суд опекунства над детьми моей умершей дочери. А теперь оставьте мой дом!
— Только вместе с моей девочкой, — возразил отец. — С моей Герши.
Я выползла из угла комнаты, куда забилась в начале ссоры, и попыталась взять отца за руку. Но рука его выскальзывала у меня из пальцев.
— Чепуха! Ну какой вы воспитатель для молоденькой девушки, Адам Зелле?
— Я имею право, — неуверенно проговорил бедный мой папа. — Я имею право.
Очень мучительно видеть, как унижают взрослого человека. Это ужасное и вредное зрелище.
Попрощавшись со мной, папа повернул меня в сторону, уткнулся в плечо подбородком и обнял за талию.
— А ты не такая уж и страшненькая, детка моя, Герши, — заговорил он, переходя на просторечие. — О тебе в пивных языки чешут, а тебе и шестнадцати нет. И то правда, боюсь я взять тебя к себе. Бабушка даст тебе хорошее приданое, девочка ты славная, скоро замуж выскочишь. Тогда уж никто не помешает мне стать дедом собственных внуков. Разве не так?
Я даже не заплакала. Что толку?
Бабушка меня не любила, хотя относилась ко мне лучше, чем к мальчикам, которых обожала. Когда мы с ней встречались, я покрывалась гусиной кожей. И поныне, когда я вспоминаю свою бабушку, то ногти впиваются мне в ладони. Очень неприятно жить под одной крышей с человеком, который тебя недолюбливает. Неприятно и обидно.
Единственным моим желанием было ходить в школу. Я думала, что образование даст мне возможность прокормить себя.
Бабушка выбрала для меня лучшую и самую дорогую школу в Лейдене. Возможно, она испытывала чувство вины передо мною из-за того, что не переносила меня и желала выпроводить из дома. Успев забыть почти все, что прежде знала, я провалилась на вступительных экзаменах и насилу устояла перед желанием утопиться в соседнем канале. Но бабушка услала меня к тетушке и дяде в Снеек и наняла мне репетитора.
Решив непременно поступить в школу на сей раз, я сидела над учебниками по восемь — десять часов в сутки, не считая трех часов, в течение которых местный учитель «натаскивал» меня. Впрочем, Снеек и унылую, однообразную равнину, оживляемую стадами коров, я ненавидела, как ненавидела и тамошний сырой климат. Тетушка не разрешала мне ходить на прогулку в город, где под вечер у гостиницы «Вийнберг» играл оркестр и группы молодых людей и девушек чинно прохаживались по улице, разглядывая друг друга. Зато заставляла меня ходить каждое утро в церковь, даже если накануне я допоздна засиживалась за учебниками. Дядя же был ко мне безразличен и, думаю, даже не знал, что я нахожусь у него в доме.
Поскольку любить меня было некому, я сама любила себя и называла «милой Герши» и «бедной Герши». Драматизируя свое одиночество, стала бледной, запустила волосы, которые свисали теперь сальными косицами вдоль щек. Когда явилась на экзаменационную комиссию, то представляла собою жалкое зрелище.
Ко всеобщему удивлению, экзамены я сдала успешно и сразу ожила. На другой день меня было не узнать.
— Только не заносись, — говорила тетушка из Снеека, помогая мне удлинить юбку и рукава платьев, едва прикрывавшие мне кисти рук.
Бабушка прислала мне великолепное пальто и даже позволила переночевать в Амстердаме у папы, хотя тяжба между ними еще не закончилась.
Тетушка из Снеека проводила меня до Ставорена. Все три часа я сидела, прижавшись носом к окну, отчасти оттого, что изо рта у нее пахло тухлым сыром. Когда мы проезжали мимо Хиндлоопена, то, увидев великолепную колокольню, я воскликнула:
— Посмотрите, как красиво!
Но тетушка меня одернула:
— Не кощунствуй, Гертруда.
Очутившись на палубе парохода, я жадно вдыхала терпкий ветер, дувший со стороны Зюйдер-Зее, чтобы отбить зловоние Снеека, и бросила за борт бутерброды с сыром, которые мне дали с собой. При виде построенных два века назад серых дряхлых зданий Энкхейзена, которые тянулись вдоль берега, я почувствовала, что нахожусь за тысячи миль от Снеека.
— Не узнала меня, — прокричал папа, встав передо мною на сходнях.
Действительно, этого статного, красивого, чисто выбритого мужчину, который энергично махал рукой, когда судно подходило к причалу, я приняла за иностранца. Он выглядел великолепно — свежий, нарядный,