лютеранской ереси, но благочестивый сосед донес на него, что однажды видели, как он мочился на стену церкви. Среди приговоренных к смерти был и деревенский дурачок-гермафродит, при создании которого дьявол показал, на что способна его фантазия. Поодаль высился отдельный помост для еретиков, наряженных в «санбенито» – длинные желтые балахоны с крестами на груди и на спине, разрисованные языками огня и фигурами бесов. Головы осужденных накрывали высоченные «кароча» – колпаки из бумажного картона, на которых изображены чертики и дьяволята, пляшущие от небывалого восторга.
Инквизиторы разом задули свечи и удалились.
– Начинается, – горячо зашептали зрители.
Сначала палачи со своими учениками-подмастерьями удивительно ловко передушили всех тех, кто накануне казни покаялся, это была особая милость, присущая нашей сострадательной церкви, а я невольно подивился той быстроте, с какой человек из живого становится дохлым. Первым подожгли хворост под гермафродитом. Ох, как тут все обрадовались, когда он завопил, охваченный быстрым пламенем. Гнев божий поражал сегодня сразу восемь морисков, втайне чтивших своего Аллаха, двух молоденьких евреек и дряхлого раввина из Гренады; палачи влекли на костер пожилую обморочную канониссу кармелитского монастыря, которую по ночам навещал красивый юноша, искусно прятавший под париком рога дьявола- искусителя.
Среди еретиков был сегодня и один нераскаявшийся лютеранин, немецкий офицер из Голштинии, живший в Толедо ради любви к местной красавице. Помню, как этот лютеранин, проходя на костер мимо короля, крикнул ему на чистой латыни:
– Скажи, за что ты караешь? Неужели под этим небом человек не вправе сам избрать себе бога? Какая польза тебе, королю, если я сейчас превращусь в горсть пепла?
Несмотря на вопли сгоравших еретиков и треск пламени, я хорошо расслышал его слова и ответ ему короля:
– Ступай на костер, глупец! Если бы сейчас на твоем месте оказался мой сын Дон-Карлос, я бы всю ночь трудился, таская хворост для очищения его священным огнем…
Х-образные кресты корчились в пламени.
И, привязанные к этим крестам, орали еретики…
Толпа даже подалась назад, сама ощутив жаркое пламя.
Небывалый восторг овладел мною от праздничного зрелища, криков ужаса и радости, от пения церковных хоралов, возносимых монахами к небесам, от этого дыма с запахом горелого мяса, а волосы колдуний вспыхивали разом, как факелы. Старый раввин, с обугленными уже ногами, еще хрипел дыркою рта:
– Schema Israel… Schema Israel (слушай Израиль)!
Все проходило замечательно, доставляя нам возвышенную радость. Но вдруг один из еретиков, когда огонь спалил веревки, привязывавшие его к «андреевскому» столбу, кинулся прочь из пламени – прямо в толпу, крича:
– Сам господь не желает смерти моей!
Но его тут же схватили, и королевские стражники алебардами загнали в пламя костра, призывая:
– Умри, как велено священным судом…
В небывалом упоении я невольно бросился к костру, на котором корчился немец из Голштинии, и стал подкладывать под него свежий хворост, чтобы костер разгорелся жарче. Меня тоже опалило священным огнем, и я не раз восклицал:
– О, матерь божия! Видишь ли усердие мое?
И тогда из пламени мне отвечал еретик:
– Почему ты, испанец, такой глупый? Разве не прав наш германский Лютер, что у Бога не может быть матери?
Я не успел даже осмыслить сказанное мне, ибо тут же был грубо схвачен двумя здоровущими альгвазилами, которые и потащили меня к трибуне. Я увидел перед собой короля, при этом был строго предупрежден, чтобы не смел переступать больше восьми шагов до его величества.
Упав на колени, я уже не поднимался.
Над креслом короля склонялись две красавицы, а силуэты их фигур напоминали два конуса – столь широко раскинулись платья, расширенные книзу необъятными подолами. Только сейчас я разглядел, что парча одежды Филиппа была обшита капающими слезами, а в этом слезном дожде красовались изображения черепов и угасающие склоненные факелы.
Страшно кричали на кострах еврейки с морисками!
Жесткая фреза на шее Филиппа, мелко сплоенная, была столь широкой, что голова короля издали казалась как бы отрубленной, лежащей отдельно от туловища на широком и очень красивом блюде. Он обходился в речи без жестов, только очень быстро двигались желтоватые белки его глаз.
– Я, – сказал король, – отлично видел, с каким рвением ты кидал хворост под стопы еретика… Назови же себя!
– Хуан-Гарсиласо, – назвался я королю, – из рода ли-Лопес-дель-Мальгрива-Акунья-и-де-Куэвас, что в Каталонии.
Вопли казнимых усилились. Филипп II спросил:
– Скажи, идальго, на твоем лице загар солнечный или в твоих жилах есть примесь крови мавров с евреями?
Я разодрал на себе рубаху, обнажив белое плечо:
– Я чистокровный идальго, испанец, король. Мечи моих предков затупились на шеях мавров, евреев и нечестивых!
Принцесса Эболи и графиня Оссорио, колыхая черными опахалами, отмахивали от себя зловонный дым, Филипп II, не поворачивая головы, что-то буркнул ассистенту, и тот спустился по ступенькам ко мне. Им было сказано:
– Ты еще слишком молод для оруженосца, но его величество, уступая просьбам знатных дам, согласен принять тебя в носильщики паланкина королевы Изабеллы… Теперь встань и уйди!
Аутодафе закончилось. У одного мориска от нестерпимого жара с треском лопнула кожа, и огонь жадно облизывал его внутренности, выпавшие из чрева. Обугленные ноги женщин, еще недавно такие стройные, теперь, дымясь, двумя черными столбами погружались в самое пекло. Но этот проклятый еретик из Голштинии все еще жил, и, задирая лицо к небу, он обгорелыми губами еще хватал в дыму, силился глотнуть чистого воздуха.
– Будьте прокляты… вы… все вы – ГАБСБУРГИ!
Толпа нищих и бродяг, затаптывая слепцов и паралитиков, уже ринулась к столам, накрытым ради бесплатного обжорства, а я… Я остался посреди площади, еще не веря своему счастью. Но тут какой-то сеньор взял меня за руку и молча отвел на королевскую кухню, размещенную в старинном погребе.
– Эй! – повелел он. – Тащите сюда все объедки…
У меня бы тогда не повернулся язык назвать объедками все то, что осталось после завтрака королевской свиты. Как сейчас помню, я долго возился с громадным куском мяса, опорожнил большую тарелку салата из крапивы, сдобренного цветами фиалок, потом королевский повар швырнул передо мною груду костей, наказав высосать из них остатки жирных мозгов, и все это я проделал, обостряя свой вкус испанским хреном, имбирем из Мекки и перцем из Малабары…
Потом меня приодели. Длинные красные чулки обтягивали меня снизу до самого паха, невольно выделяя контуры моей фигуры, шею обвила пышная горжа из меха русской куницы, а голову я покрыл бархатным беретом с длинным пером африканского страуса. Двор собирался в Эскуриал, а мне (как и другим подобным идальго) предстояло нести королеву, которой я никогда еще не видел. Накануне путешествия меня отозвала в сторону старая гофмейстерина – с наказом:
– Помните, что особа монаршей крови священна, прикосновение к ее телу карается. Недавно королева выпала из седла во время охоты. Паж хотел высвободить ее ногу из стремени, но увидел у королевы именно то, чего видеть посторонним нельзя. Палач недолго трудился над его тонкой шеей…
Мне стало даже страшно, и я спросил:
– А если королева сама дотронется до меня?