первым делом он вызвал портного, чтобы приодеть школяра поприличнее.
– Вам надобно пожить в других условиях, – сказал он.
– Где? – удивился Коссович.
– Хотя бы в моем доме. Будете репетитором моим детям, чтобы они не ошибались в латыни. Я вас не обижу...
Каэтан Андреевич отъелся, приоделся, пообтесался в культурной дворянской семье, наговорился всласть с домашними, оттаял душой с детьми, и тут Карташевский заявил ему:
– Я решил послать вас в Московский университет на средства Белорусского учебного округа, и вы, дорогой мой, даже не благодарите меня, ибо учиться станете на казенные деньги...
Коссовичу тогда исполнилось семнадцать лет.
Московский университет переживал не лучшие времена, а состав его профессоров, давно закоснелых, тащил на свои кафедры тяжкий груз тех рутинных понятий, которые, может быть, и казались передовыми в веке Екатерины II, но теперь представлялись сущим абсурдом. Ученые грызлись между собой, процветал откровенный непотизм, и все это отражалось на студентах, которые, видит Бог, ни в чем не были виноваты. Стоило же кому-либо из молодежи чуть-чуть проклюнуться поверх тины этого застойного болота, как ученые сразу били его по макушке, чтобы тот “не высовывался”. Коссович попал в эту трясину, когда стараниями профессоров был изгнан из университета Виссарион Белинский.
– Как неспособный, – объяснил он Коссовичу при знакомстве. – Зато очень способным объявлен Ландовский, что доводится племянником декану университета Ваньке Давыдову...
Этот Ванька, всеми доблестями украшенный, вдруг решил издать руководство по истории всех литератур, какие есть в мире, и, всем “тыкая”, он однажды тыкнул и в Коссовича:
– Во! Ты, я слышал, польским владеешь? Это хорошо. Вот и займись обзором шляхетской литературы. От и до... Понял?
Каэтан Коссович и не смел отказаться, наоборот, он даже обрадовался, что увидит свое имя в печати. Работал усердно и написал много, а М. О. Маркс, тоже учившийся в университете, потом вспоминал, что статья Коссовича была лучше других, только длиннее. Давыдов читать ее не стал, говоря:
– Ты! Куда нам так много? Надобно сократить...
Сокращать статью декан поручил своему племяннику Ландовскому, который, хотя и носил шляхетскую фамилию, но из польского языка помнил лишь одно выражение, которое в жизни всегда пригодится: “пше прошу, пани”. Вот он и сократил. Так сократил, что из целой главы о поэте Красицком осталась одна фраза, звучащая сакраментально: “Красицкий являет собой прекрасное ожерелье, наброшенное на голую шею всей польской поэзии...” Коссович прочел и рухнул в обморок.
– Оставьте меня! – закричал он, очухавшись...
И побежал к декану – жаловаться на его племянника. Слово за слово, и начался спор, а где спор – там и скандал. Коссович, потеряв меру, назвал своего редактора “придурком”, добавив, что яблоко от яблони далеко не падает.
– Значит, по-твоему, я дурак? – деловито осведомился Давыдов. – Так, так, так... Но известно ли тебе, пся крев, что в Витебске началось дело о песнях возмутительного содержания, кои найдены жандармами на самом дне сундука в доме чаусовского городничего Силина, и эти песни уже ходят по рукам московских студентов.
– Впервые слышу, – невольно оторопел Коссович, которого никто не замечал в желании распевать песни.
– Завтра ты у меня запоешь совсем иное... Слово свое Давыдов сдержал! Коссович селился в старом здании университета, где проживали “казеннокоштные” студенты. По утрам давали булку с маслом и горячий сбитень. Булку он получил, а сбитень получить не успел. Вдруг, откуда ни возьмись, нагрянули из полиции, схватили бедного Каэтана и, облачив его в солдатскую шинель, поволокли в карцер. Квартальный офицер при этом душевно сказал:
– Эх, молодость! Жалко мне тебя, дурака. Лучше бы уж спел ты нашу – “Сама садик я садила, сама стану поливать”.
– Да не пел я ничего! – разрыдался Коссович...
Сидя в карцере, он понял, что ему уготована трагическая судьба поэта Полежаева, которому тоже не дозволили допить студенческий сбитень и утащили в солдаты. Но тут случилось то, чего никак не ожидал сам Давыдов, автор версии о “возмутительных” песнях, найденных в Витебске на самом дне сундука городничего. Перед началом лекции Ландовский был окружен титулованными студентами: графом Толстым и сразу тремя князьями – Оболенским, Голицыным и Лобановым-Ростовским. Эти господа загнали Ландовского в угол, каждый из четырех счел своим высоким гражданским долгом отвесить ему оплеуху. При этом аристократы изволили говорить:
– Если тебе, мерзавец, приятно быть в роли племянника нашего декана, то не думай, что твоя рожа застрахована от пощечин... Князь, ваша очередь. Граф, добавьте ему!
Эти речи услышал сам И. И. Давыдов, как раз входящий в аудиторию для прочтения лекции на тему о благе познания отечественной словесности. Один граф и три князя бестолково, но все же доходчиво объяснили профессору, что будут бить Ландовского каждый день, пока из карцера не будет выпущен бедный и умный студент Каэтан Коссович. Давыдов понимал, что с этими студентами, имевшими связи в высшем свете столицы, лучше не связываться, и Коссович обрел свободу...
Белинский встретил его на улице, спешащий:
– А я и не знал, что вы любитель пения... Впрочем, спешу. Не желаете ли побывать в самом благородном обществе?
По рекомендации Белинского он был принят в кружок Н. В. Станкевича, а вскоре многое переменилось и в самом университете. Попечителем Московского учебного округа стал граф Сергей Григорьевич Строганов, генерал в солдатской шинели нараспашку, сердитый и благородный, инженер и археолог, историк и писатель, нумизмат и... воин. Друг студентов и враг ученых болванов. При нем, словно подпиленные столбы, разом рухнули прежние авторитеты, кафедры университета украсились новыми именами – Грановский, Шевырев, Кавелин, Буслаев, Бодянский и Соловьев (историк). Все вздохнули свободнее...
Вздохнул и Коссович! В его большой голове, помимо латыни и греческого, за эти годы легко уместились новейшие языки – английский, немецкий, французский, чешский и литовский, освоенные им самостоятельно, а знание древнееврейского увело его еще далее – к познанию арабского и персидского. Способность к познанию языков была поразительна! Как-то с Марксом они случайно забрели в костел московский, где ксендз Стржелецкий читал проповедь на итальянском. Из костела Коссович вышел задумчивый, чем-то даже расстроенный.
– О чем ты? – спросил его приятель.
– Представляется, что итальянский язык нетруден, – отвечал Коссович рассеянно. – Не попробовать ли мне?..
Через три месяца он уже свободно читал и писал на итальянском, сразу же засев за перевод Сильвио Пеллико, автора знаменитой “Франчески да Римини”, что была схожа по замыслу с трагедией о Ромео и Джульетте. И уж совсем случайно Каетан Андреевич заглянул в мрачную пропасть таинственного санскрита, языка древней Индии, которого в России еще никто не знал.
Случилось так. Возле Сухаревой башни издавна существовал книжный “развал”, где средь всякого хлама иногда можно было выискать подлинную жемчужину. Какая-то падшая личность, бывшая “светлая”, продавала гигантский растрепанный том, исписанный странными письменами, каких Максимилиан Осипович в жизни никогда не видывал.
– Что это у тебя, братец?
– Что – не знаю, но прошу на косушку. Нужда заела...
Маркс купил эту книжищу за полтинник и вскоре похвастал приобретением перед Коссовичем; тот полистал страницы и взмолился уступить ее за любую цену, а Маркс хохотал:
– Чудило гороховое! Да я ведь для тебя ее и купил, благо один ты у нас такой, что способен в этих крючках разобраться.
Через несколько дней Коссович известил приятеля, что эта книга – “Пураны”, священный свод индуизма, писанный на санскритском языке, а уж как эти “Пураны” из Калькутты попали на Сухаревку – об этом теперь никто не узнает.