– Я состоял в переписке с адмиралом Серверой.
– А что вас с ним связывало?
– Наши громкие поражения – Сантьяго и Цусима.
– О, Цусима! – расплылся в улыбке японец. – Мои дети были тогда еще маленькими и до сих пор вспоминают, как много ели они сладких моти в те прекрасные дни нашей победы. Вряд ли какой-либо фирме вы понадобитесь сейчас. Но сразу после Цусимы, извините, вас бы взяли хоть в «Мицубиси»!
Он посоветовал Коковцеву искать Окини-сан за кварталами Дэдзима, в районе трущоб Хамамати, которые населяли нищие, инвалиды войны и бездомные бродяги.
– Сколько лет вашей Окини-сан? – спросил он.
– Примерно как и мне. Чуть моложе.
– Тогда ей только и быть в Хамамати. Всего доброго.
Совет оказался правильным. Только теперь, увидев Окини-сан, Коковцев понял, что искать ее было не надо…
Но и отступать было уже поздно.
– Гомэн кудасай, – сказал он в растерянности.
– Ирассяй, – отвечала ему женщина…
В нищенской лачуге, собранной из досок и листов ржавой кровельной жести, поджав под себя ноги, сидела облысевшая старуха с желтой кожей, высохшей от нужды и непосильного труда. Перед нею, грязной и отвратной, стояла бутылка дешевейшего сакэ, уже наполовину опорожненная. И лежали еще три сливы. Три раздавленные сливы – ужин ее! Она улыбнулась:
– Ты не сердись на меня… пьяную. Разве я виновата в том, что родилась в проклятый год Тора, отчего ты и сделался снова несчастным. Как и я, как и я. Но когда двое несчастливых собираются под одной крышей, над ними образуются четыре божественных угла, между которыми легче рассеивать мечты о счастье…
Но можно ли мечтать о счастье в этой лачуге? Коковцев пугливо огляделся в потемках. Несколько горшков да замызганная циновка – вот, кажется, и все, что осталось у нее от прошлого.
Присев подле старухи, он извинился:
– Ты прости, что я пришел к тебе. У меня теперь никого, кроме тебя, нет в этом мире. Никого, никого…
– А у меня есть! – вдруг засмеялась Окини-сан.
Утешением ей – полевой кузнечик, она показала Коковцеву крохотную клеточку, в которой кормила тварь молодым пыреем, и за это он, вполне довольный жизнью, услаждал ее старческое убожество незатейливым, беззаботным стрекотанием.
– Он всегда счастливый, – похвасталась Окини-сан, обнажая в улыбке крупные, желтые, редко расставленные зубы.
Странно, что память не изменила пьяной старухе, и Окини-сан без напряжения вспомнила стихи Токомори:
– Это хорошо, что ты пришел, – говорила она, скатываясь во тьму лачуги. – Одной так холодно спать на земле…
Пронзительный свет луны коснулся лысины Окини-сан, потом затарахтела ржавая цепочка, видимо, добытая на свалке от выброшенного велосипеда, на цепочке покачивалась медная жаровня-хибати с дымнотлеющими углями.
– Так будет теплее, – бормотала старуха. – Пусть мы несчастны с тобой, но зато как был счастлив наш сын! А когда он служил на «Идзумо», ему каждый день давали пырей…
– Спи, – сказал ей Коковцев…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Со смертью императора Муцухито закончилась бурная «эпоха Мэйдзи», что дало повод некоторым самураям, прославленным в войне с Россией, сделать себе харакири. Милитаризованная Япония вступила в новую «эпоху Тайсё», обогащая военный психоз «Хаккоиттю» претензиями на владычество в Азии и Тихом океане. Для простого японца оставался один путь достичь уважения в обществе – отдать сына в армию или на флот императора. В высокопарных рескриптах новобранцам внушали: «Ты сам –
Япония новой «эпохи Тайсё» не могла похвалиться достатком народного благополучия. Для голодающих японцев газеты публиковали статьи о пользе голодания, а богатым японцам внушалось свыше, что носить драгоценности непристойно для самурая, лучше отдать их на «хранение» государству. Рис можно заменить ячменем, а ячмень картофелем. Зачем, спрашивается, устраивать легкомысленные вечеринки, если можно посидеть дома, в кругу семьи, размышляя о собственной бренности…
Как и другие несчастные женщины, которых отвергли мужья, которые потеряли кормильцев в войнах, Окини-сан не нашла себе лучшей доли, кроме самой обычной, которая и склонила ее над стиральным чаном с грязно-булькающей водой. Год за годом изо дня в день женщина перестирывала кальсоны солдат из ближайшей казармы, рубахи матросов с заходящих в Нагасаки кораблей. А вечером на татами, поверх которого прыгали блохи, Окини-сан ставила бутылку сакэ, ела из котелка плохо разваренные бобы. Стебельком пырея она угощала кузнечика, а корешок пырея всегда доставался адмиралу Коковцеву.
– Мне жаль тебя, – говорила Окини-сан, еще не успев напиться допьяна. – Я всегда хотела делать людей счастливыми и никак не пойму – почему они всегда оставались несчастны?
Она просила его есть, а забота пьяной старухи напоминала Коковцеву прежнюю жизнь – с безответной любовью Ольги, которая (неужели?) так и не простила его. Владимир Васильевич съедал все, не сразу научившись понимать, что в доме больше ничего нет – Окини-сан и сегодня, как вчера, уснет голодной.
– Я не могу так жить, – часто повторял он.
– Если ты голоден, – отвечала Окини-сан,– не огорчайся, голубчик. Скоро будет праздник дзюгоя, и неужели я не настираю столько корзин белья, чтобы купить вкусных моти? Мы наедимся рису-дзони с овощами… Разве ты забыл праздник дзюгоя?
– Помню. Но тогда все было иное…
Ночью Коковцев проснулся от густого протяжного рева: как некормленые коровы, мычали подводные лодки, уходящие в море.
– Я к ним привыкла, привыкни и ты, – сказала Окини-сан. – Мир стал чужим для нас. А какие белые паруса были на твоем корабле! А какая тишина наступала вечерами в Иносе!
– Да. Раньше было тихо. И паруса были чистые…
Утром в Нагасаки входил американский крейсер – без флага о присутствии на мостике лоцмана. Он шел сам, без поводыря, воинственно-гордый, неприкасаемо-белый, отчетливо пробуя под собою грунт импульсами кварцевых эхолотов. И бросил якорь на том же месте, где когда-то стоял клипер «Наездник»…
Коковцев опустил наземь тяжелую корзину с бельем.
– Сколько нам еще мучиться? – спросил он.
– Подумай, что станет с кузнечиком, если меня вдруг не станет? Кто подберет его? Кто накормит? Идем…
Коковцев не сводил глаз с крейсера, отметив дисциплину его экипажа, перемещавшегося по ходу движения часовой стрелки: в нос бежали по левому борту, в корму – по правому.
– И все они в белых штанах и рубахах, – сказала Окини-сан. – А белое пачкается быстрее. Значит, голубчик, у меня снова будет немало работы.
Коковцев за всю свою жизнь не выстирал себе даже носового платка, и разве думал он, что нужда может быть такой неистребимой, такой угнетающей? В самом деле, что произошло? Жил-был человек. Дослужился до контр-адмирала. Имел хорошую семью и квартиры в трех городах. Любил красивых женщин