– Помилуй, не обсуждаем же мы ограбление банка.

– Наши отцы-декабристы тоже не за тем собирались, однако закончились их собрания эшафотом…

Панкратов, которому Кашкин рассказывал об этом разговоре, напомнил стихи петрашевца Плещеева: “Из двух друзей, беседующих вместе, всегда один безнравственный доносчик”.

– Об Орлове этого сказать нельзя, – ответил Кашкин, – это был благороднейший человек, как и его отец. Между нами, доносчиком был студент Антонелли, который забросил даже лекции в университете, чтобы шпионить за Петрашевским.

– Вы были знакомы с самим Петрашевским?

Цитирую ответ Кашкина: “Представьте себе, почти нет. Я встретился с ним на обеде у Европеуса, моего товарища по лицею, 7 апреля 1848 года в первый раз. Обед был в день рождения Фурье, по подписке. Петрашевский звал меня к себе…”

– Вы поехали к нему восьмого апреля?

– Нет, я был приглашен на бал к графине Протасовой. Но когда я подъехал к дому графини, лакей объявил, что бал отменяется по причине болезни хозяйки. Я сел обратно в коляску и тут вспомнил о приглашении Петрашевского, который звал меня на свою “пятницу”. Я поехал к нему. Так я не попал на бал, но зато попал к Петрашевскому…

Здесь уже сидел шпион, сообщавший: “Кашкин читал речь в преступных выражениях против Бога и общественного устройства, приводил мнения атеистов, очевидно, разделяя их, участвовал в учреждении либеральной библиотеки…” В ночь на 23 апреля Кашкин был разбужен жандармом, сказавшим:

– Его сиятельство шеф жандармов граф Орлов желает с вами говорить.

– Господи, да что там стряслось-то?..

Зная о высоком положении шефа жандармов, титулярный советник рачительно облачил себя в вицмундир, но жандарм доставил юношу не к Орлову, который мирно спал в эту ночь, а завез прямо в ворота Петропавловской крепости. Восемь месяцев подряд Кашкин высидел в одиночном заключении, не получая никаких известий из внешнего мира. Солдат приносил пищу, а около дверей камеры постоянно дежурил офицер. Ни солдат, ни офицер за все эти восемь месяцев не сказали ему ни слова…

– Но однажды, – рассказывал Кашкин, – я услышал громы салютов и стал считать количество залпов. Их было ровно сто один – значит, в России что-то случилось. Я сказал офицеру: “Вам нельзя говорить со мною, я это понимаю, но в такой день, когда гремит салют, скажите, что случилось?”

Офицер долго молчал, но потом не вытерпел.

– Гергей сложил оружие, – шепнул он.

– А нам-то какое дело до него? – удивился Кашкин.

– Да ведь положил-то к ногам России.

– Гергей – мадьяр, так что делали наши в Венгрии?

– Наши подавили венгерское возмущение…

Так петрашевцы узнали, что Николай I, всюду видевший крамолу, подавил венгерское восстание. Между тем в столичном обществе, и без того запуганном шпионами и жандармами, шепотком говорили о новых арестах. Барон Модест Корф, лицеист пушкинского выпуска, записывал в дневнике: “Все были поражены разнесшейся как молния вестью об открытом у нас заговоре. К России покорной, преданной, богобоязненной, царелюбивой тоже прикоснулась… гидра нелепых и преступных мечтаний. Горсть дерзких злодеев и ослепленных юношей замыслила приобщить и нашу девственную нацию к моральному растлению Запада”. Так судили о петрашевцах реакционеры! А среди обывателей и мещан петрашевцев сравнивали с декабристами.

– Но там-то князья, графы, молодежь громких фамилий, а здесь что? Прощелыги какие-то. Титулярные советники, писаки всякие, музыканты, учителя да мелюзга чиновная… И эта мелюзга вознамерилась колебать нерушимую твердыню престола!

Однако петрашевцы никогда не были “мелюзгой”. Правда, что титулами они не блистали. Зато блистали талантами – поэты Плещеев и Дуров, Достоевский с братом Михаилом, публицист Данилевский; писатели Милюков, Ахшарумов и Зотов, ныне забытые; к допросам притянули и молодого поэта Аполлона Майкова; Салтыков-Щедрин тоже не избег бы похоронного савана на эшафоте, но, к счастью, он был уже сослан; композитор Антон Рубинштейн лишь случайно избежал ареста… Наконец, жандармы “яростно сожалели” о смерти Белинского:

– Жаль! Мы бы сгноили его в крепости…

22 декабря 1849 года всех петрашевцев разбудили в пять часов утра. Кашкину принесли тот самый вицмундир, в котором его и арестовали. Хотя был еще ранний час, улицы столицы переполнял народ. Случайно карету с Кашкиным провезли мимо дома, где жили его родители, в окнах он увидел отца с братьями, а возле подъезда стояли сани – в них сидела красивая, еще молодая женщина: это была его мать. Николай Сергеевич хотел открыть дверцу кареты.

– Сидеть! Не двигаться, – велели ему жандармы.

Но, обернувшись, он увидел, что сани с матерью тронулись следом за его каретой. Тысячные толпы обступили Семеновский плац, и Достоевский позже признался, что он, как и все петрашевцы, был уверен в том, что смертный приговор будет исполнен. Четыре конных жандарма, обнажив палаши, скакали на лошадях подле кареты… Помост эшафота был окружен решеткой, вокруг него разместились войска столичного гарнизона. Аудитор зачитал приговор перед Кашкиным:

“ – … За участие в преступных замыслах к произведению переворота в общественном быте России, с применением к оному безначалия, за учреждение у себя на квартире для этой цели собраний и произнесение преступных речей против религии и общественного устройства подвергнуть смертной казни…”

Николай Сергеевич рассказывал в старости:

– На нас надели саваны с капюшонами, которые надвинут на лица перед расстрелом. Был мороз, и мы все замерзли в холщовых саванах. Подле меня стоял Плещеев, у которого только что вышла первая книжка стихов, и в ней были замечательные строки: “Вперед без страха и сомненья”. Мы познакомились, и я сказал поэту в его же духе: “Мы шли под знаменем науки. Так подадим друг другу руки…”

Петрашевского уже вязали к столбу, когда Николай Сергеевич в сонме военных разглядел обер- полицмейстера Галахова, с которым встречался на балах у графини Протасовой.

– Я обратился к нему с просьбой, чтобы он успокоил мою мать… Конечно, – рассказывал Кашкин, – сообщать матери о здоровье ее сына за пять минут до того, как ее сын будет расстрелян, это было очень глупо с моей стороны, но в тот момент я ничего лучшего не придумал.

Очевидно, это понял и сам Галахов, сказавший:

– Государь был так милостив, что даровал всем жизнь, – и при этом генерал пожал руку Кашкина…

– Сказал же он мне эти слова громко, и мы за минуту до официального объявления воли царя уже знали радостное содержание ее.

Аудитор снова обходил ряды государственных преступников, каждому зачитывая отдельный приговор. Словно в насмешку, прозвучали слова аудитора:

– Лишить его (Кашкина) всех прав состояния и сослать на житье Архангельской губернии в город Холмогоры…

Николай Сергеевич повернулся к Достоевскому:

– Ну вот! Батюшка-декабрист уже побывал в тех краях, а теперь и сыну-петрашевцу предстоит та же дорога… Но с севера его завернули на юг – на Кавказ:

– Рядовым! В кавказские линейные батальоны.

Это было пострашнее тихих, заснеженных Холмогор…

Белореченская станица, куда попал Кашкин, называлась крепостью, а жили в ней люди под пулями. Кашкин исправно воевал, перенося все тяготы солдатской службы, получил даже Георгия за отличие, а в 1852 году стал унтер-офицером.

– Жили мы бедно, неуютно, – рассказывал он, – совсем отрезанные от мира. Из станицы носа не высунешь – подстрелят. Однажды три месяца – ни обоза, ни писем. Сидели на сухарях. Вдруг видим, на другой стороне речки Белой на нас через подзорную трубу глядит с горы какой-то европеец. Это был англичанин. А мы даже не знали, что в Крыму шла война, Севастополь уже прославлял себя героической обороной…

Вскоре Николая Сергеевича отправили залечивать лихорадку в Железноводск, где он встретил юнкера

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×